Опитц хлопнул его по-приятельски по плечу, и они пошли дальше. Хозяин рассказал, что у него было четыре жены. Одна бросила его, не сказав ни слова, и вернулась к матери. Вторая скончалась родами вместе с ребенком. Третья заболела. Это он сообщил как-то мимоходом и замолчал. Войнич не спрашивал, что с ней произошло дальше, посчитав, что с его стороны это было бы слишком настырным. Четвертая – это как раз здесь и сейчас. Никогда он их не понимал, да, говоря честно, и не хотел понимать. Не чувствовал он себя хорошо ни с одной из них. Поначалу они вечно сражались, кто будет править, только он собой править не даст. Они всегда либо слабые и скулящие, либо пытаются перехватить власть в их паре и манипулировать. Точно лишь одно: каждая из них высосала из него кучу жизни, за каждую из них ему пришлось заплатить своей жизненной энергией. Все это Опитц говорил с какой-то неожиданной горечью. Все паразитировали на нем, испытывая свои штучки, чтобы размягчить его и ослабить внимание.
- Нет, больше никогда уже не женюсь, - сказал он громко и стукнул себя в грудь. – Можно иметь то же самое, если нанять служанку, одну из тех бедных, ищущих работы девиц из окрестных деревушек. Или же… - тут Опитц снизил голос и поглядел на Войнича, не мигая. И Войничу показалось, будто бы тот удерживает это мигание, что охотно бы мигнул. Ну да, Войнич был уверен, будто бы Опитц что-то скрывает.
Мечислав совершенно не знал, как ему отнестись ко всему этому, потому он молчал.
- К сожалению, все эти девицы очень слабо готовят, - прибавил Опитцц, когда они уже подходили к головному тракту, гораздо более удобному.
Опитц при всяком случае повторял, что он, вообще-то, швейцарец. Его мать была швейцаркой, а про отца никогда не вспоминал, словно бы обходя стороной вторую часть своего наследия, и, как будто бы это было само собой понятным, что это мать одарила его национальным самосознанием. Швейцарец – это звучало гордо, тем более, что брат этой матери-швейцарки служил в папской гвардии – у Опитца на пианино даже стояло его фото, крайне нерезкое, на котором в глаза бросались странная одежда и оригинальный, темный головной убор, а вовсе не сам дядя.
Сложно было на эти заверения о швейцарскости как-то отреагировать, тем более, что у Войнича не было никакого мнения о швейцарцах, но в этом ее постоянном упоминании в голосе Опитца звучала явная гордость; благодаря этому факту, он становился над всеми ними, был каким-то образом расово – это слово тоже все более смело входило в их беседы – лучшим. Только это швейцарствование раздражало несчастного Августа, который ведь был сам по себе интернационалом и сам толком не знал, кем он точно был, кем является, как будто бы его эти дела совершенно не интересовали.
Теперь же Войнича перехватил Лонгин Лукас. Он подхватил молодого человека под локоток и какое-то время удерживал в стальном зажиме, чтобы, в конце концов, доложить ему военным тоном, в котором потом, как обычно, зазвучала не адресованная никому конкретному претензия:
- Здравый рассудок и рационализм. Все плохое берется из выдумок и идеологии. Нет необходимости приписывать миру более, чем необходимо; мир таков, каким мы его видим. Он таков, каков есть. Имеются определенные законы, которые можно описать. Их количество является конечным. Некоторых мы пока что не знаем. Бог существует, и Он создал мир. Люди по своей природе подлые, так что их постоянно следует контролировать и учить. Богатые потому богаты, потому что они способны и обладают хорошими связями. Так всегда было, и так всегда будет. Свобода, демократия – быть могут, но без преувеличения. Десять заповедей – это стандарт для каждого европейца, неважно, это немец, итальянец или румын. Какой-то порядок обязан быть.
Чувствовалось, что он любит собственный голос. Лукас поднимал голову, и его слова направлялись, скорее, не к остальным, а над ними, над их головами, плыли в мир широкой волной, а то, что он сказал, казалось было клятвенно подтверждено авторитетами и без каких-либо дискуссий было всеми признано аксиомой. У него была склонность к иллюстрации всего анекдотами, которые, как правило, начинались с: "Как-то раз, когда я был в…", - тут звучало название местности, чаще всего связанного с его высокопоставленными приятелями или просто престижной и известной. Своих знакомых он называл по имени, потому только лишь из контекста его слушатели с восхищением и изумлением догадывались, что речь идет о публичных, аристократических, знаменитых лицах. А к тому же, у него был такой способ артикуляции, словно бы Лукас был раздражен, в особенности, тем, что вот ему приходится вечно пояснять этим малым людям совершенно очевидные вещи. И это раздражение приводило к тому, что он поднимал голос. Вот и сейчас, когда он начал объяснять Войничу стоимость содержания на курорте: