Но и историософского суждения о Блоке из стихотворения тоже не устранишь: мироощущение поэта, воспевающего равно «Нечаянную радость» и «Возмездие», антиномично, он одновременно «раскольник» и «православный», «скиф» и «рыцарь», обитатель «ада» и «рая» — в «нераздельном и неслиянном» потоке «исповеди сына века».
Упреждая анализ пастернаковского романа, Лосев рассматривает эпизод из тех же «Двенадцати» с «писателем — Витией» и его воплем: «Предатели! Погибла Россия!» «Очевидно, и политически безупречное поведение может отличаться дурным вкусом», — резюмирует Лосев[358]
. Из его рассуждения следует: образом Витии Блок дезавуировал «вкус». Это не так. Дезавуирована Блоком как раз «безвкусица» — аффектированная в кровавую историческую минуту праздная поза деятеля, о всяком «вкусе» запамятовавшего, но, что ни говори, удрученного судьбой своей страны. Глашатаи вкуса не имут. «Дурной вкус» и «средний вкус» у Лосева синонимичны друг другу и в данном случае не идут к делу: любая революция есть тотальный погром «вкуса» как такового. Никакого «среднего вкуса» не существует. Блок «Двенадцати» должен быть для Лосева или Бродского скорее союзником, чем объектом отторжения. Видимым образом это не обнаруживается. Каким «великим поэтом» Блока всуе ни объявляй, комментарии Лосева к его стихам и к тем же «Двенадцати» говорят сами за себя: «…под его пером традиционный русский лирический сюжет, флирт во время зимней прогулки на санях, превращается в полет „над бездонным провалом в вечность“, посещение публичного дома дается в трагических тонах и даже сугубо карнавализованная поэма „Двенадцать“ в конце концов оборачивается мистерией: шутовской хоровод преображается в процессию апостолов, следующих за Богом»[359]. В «мистерии» самой по себе ничего худого нет, только вот «шутовской хоровод» из «апостолов» глядит прямой насмешкой. Даже если это отсылка к русскому переводу романа Олдоса Хаксли «Antic Hay» или еще дальше — к Кристоферу Марло, реминисценции эти нейтрализующей насмешку коннотации лишены.«Вкус» как эстетическая категория — детище эпохи классицизма с его четко размеченными правилами, «единствами» и установкой на воспроизведение образцов. Но вкус всегда, так сказать, эмпиричен, отражает не нуждающиеся в верификации, но легко воспринимаемые пристрастия определенного художественного круга, в котором ощущения совпадают с суждениями и вытесняют их. Под натиском романтических веяний классицистические догмы пришли в ветхость. Ввиду явной несхожести национальных и конфессиональных типов красоты твердые каноны перестали почитаться обязательными, открыв дорогу новым «вкусам». Благодаря их диффузной природе они утверждаются энергично и повсеместно, определяя ту или иную эстетическую среду, ориентированную хоть на господствующий канон, хоть на его деконструкцию. При этом область распространения определенного рода «вкусов» может стремиться к бесконечно малым пространствам, существовать на уровне вполне застольном.
Говоря словами одного колоритного персонажа, в застолье сообщается то, что в ином дискурсе «показалось бы дерзостью». Если принять во внимание, что застолье — специфически русская форма культуры, что поэзия нам приятна и полезна «как летом сладкий лимонад», мы быстро обнаружим, насколько в ладу со вкусом корифеи, стоявшие в новое время у ее лирических истоков — и Державин, и Пушкин. В зависимости от того, кто в этих пирушках участвует, сложившиеся в нем вкусы могут распространяться прихотливо — кто в «Беседу», кто в «Арзамас». Так сравнительно недавно приватные посиделки в одной комаровской Будке[360]
, проигрывавшиеся там «пластинки» имели существенное влияние на обновление отечественной поэзии в приневском регионе, на ее вкусы. Весьма примечательным в этих новых вкусах кажется пренебрежение их адептов Александром Блоком. Оно понятно было век тому назад как эпизод «преодоления символизма» младшими постсимволистскими течениями, но загадочно в годы господства догматических установок соцреализма. Ахматова, замечавшая в скобках «(бранить Блока вообще не принято)»[361], подспудно как раз к нарушению табу и призывала.«Вкус» при «развитом социализме» явил себя критерием, по которому, говоря об искусстве, люди находили свою компанию и создавали ее. Поскольку «вкус» всегда достояние той среды, в которой человек становится художником, талант, тем паче гений, вынужден его преодолевать. Строго говоря, «вкус» — достояние читателей, художник же «безвкусен». Лишь до поры до времени он — книгочей, участник застольных радений[362]
. И не утро с его похмельем страшит, а печаль о том, вспоминает Блок, что «душа поэта» «начинает смешиваться с голосами близких соседей»[363].Поэзию Льва Лосева склонны называть «университетской» — очевидно, по кругу ее изначального бытования[364]
. Скорее она видится настоянной на «Застольных беседах», на «Table-Talk», как этот жанр именуется со времен Кольриджа и перенявшего его новацию Пушкина.