Неумолкающий речитатив идеологии неизбежности представляет новый «аппарат» повсеместной компьютеризации как продукт технологических сил, действующих вне человеческой воли и решений людских сообществ, как неумолимое движение, возникшее вне истории и задающее импульс, который каким-то неопределенным образом толкает человеческий род и нашу планету к светлому будущему. Образ технологии как автономной, неудержимой силы с неизбежными последствиями веками использовался, чтобы стирать отпечатки пальцев властей и снимать с них ответственность. Это совершил монстр, а не Виктор Франкенштейн. Тем не менее заключенного контролирует не браслет на лодыжке – это делает система уголовного правосудия.
Каждый постулат идеологии неизбежности несет в себе боевой вирус морального нигилизма, запрограммированный на то, чтобы парализовать человеческую волю и вычеркнуть сопротивление и творческий потенциал из перечня человеческих способностей. Риторика неизбежности – коварный обман, призванный сделать нас беспомощными и пассивными перед лицом неумолимых сил, которым человеческое безразлично и всегда будет безразлично. Это мир роботизированного интерфейса, где технологии работают по своей воле, решительно защищая власть от каких бы то ни было угроз.
Никто не выразил это проницательнее и лаконичнее, чем Джон Стейнбек в первых главах своего шедевра «Гроздья гнева», повествующего о фермерах эпохи «пыльных бурь» и Великой депрессии, выброшенных из своих домиков в Оклахоме и направившихся на запад в Калифорнию. Целые семьи вынуждены были оставить землю, которую возделывали в течение нескольких поколений. Они виновато оправдываются перед банковскими агентами, отправленными, чтобы подчеркнуть им их беспомощность. Но агенты отвечают:
Банк – это нечто другое [чем люди]. Бывает так: людям, каждому порознь, не по душе то, что делает банк, и все-таки банк делает свое дело. Поверьте мне, банк – это нечто большее, чем люди. Банк – чудовище. Сотворили его люди, но управлять им они не могут[599]
.Этот мотив предполагаемой автономии технологий хорошо знаком специалистам по истории и социологии техники. Лэнгдон Уиннер снова оказывается достойным гидом, когда напоминает, что беспрекословное принятие технологий стало характерной особенностью современной жизни:
Изменения и разрушения, которые раз за разом приносили в современную жизнь быстро меняющиеся технологии, принимались как данность или неизбежность просто потому, что никому не пришло в голову спросить, существуют ли другие возможности[600]
.Уиннер отмечает, что мы позволили себе стать «заложниками» модели технологического «дрейфа», понимаемого как «сумма непредвиденных последствий». Мы принимаем идею о том, что, если мы хотим, чтобы общество процветало, не следует препятствовать технологиям, и тем самым сдаемся на милость технологического детерминизма. Рациональный разговор о социальных ценностях считается «ретроградством, – пишет Уиннер, – а не шансом, который наука и техника дают цивилизации <…>. До сих пор любые предположения о каком-либо ограничении поступательного движения технологических инноваций <…> нарушают фундаментальное табу <…> Вместо этого мы принимаем очередное новшество, а потом оглядываемся назад на то, что мы с собой сделали, как на нечто любопытное[601]
. К «любопытству» Уиннера я добавляю еще один мотив – раскаяние.Лидеры надзорного капитализма надеются на то, что мы попадемся на уловку, которая должна была провести фермеров Стейнбека, приравнивая «естественное» или «популярное» к «ценному». Поскольку Google успешен – поскольку надзорный капитализм успешен – его требования, очевидно, должны быть правильными и благими. Как и банковские агенты, Google хочет, чтобы мы признали, что его правила просто отражают требования автономных процессов, чего-то, что люди не могут контролировать. Однако наше понимание внутренней логики надзорного капитализма говорит об обратном. Технологию создали люди, и они могут ее контролировать. Они просто решили не делать этого.