Две еврейские революции существенно различались по размаху (сионистская эмиграция была куда меньшей, чем советская) и по престижу. Поскольку Российская империя была главным источником всех трех эмиграций, родиной большинства сионистских и коммунистических героев и колыбелью значительной части современной еврейской мифологии, иммигранты в советские города много выиграли и от языковой общности, и от географической близости. В Палестине русские рубахи, сапоги и кепки стали формой первых поселенцев; свисающий казацкий чуб превратился в один из самых узнаваемых атрибутов молодого сабры; мелодии – а иногда и тексты – русских песен (и революционных, и народных) широко использовались в сионистском репертуаре; а русский литературный канон (и классический, и соцреалистический) стал важнейшим источником вдохновения для новой литературы уроженцев Палестины. Письма Бен-Гуриона к жене написаны на языке русского (и польского) революционного мессианства[314]
.В Соединенных Штатах, где никто неминуемого совершенства не предлагал, память о России – как о мире Пушкина и “Народной воли” – долго жила в воображении иммигрантов первого поколения. В романе Абрахама Кахана “Воспитание Давида Левинского” сионист Тевкин воспроизводит распространенную точку зрения:
Что бы вы ни говорили, а Россия лучше Америки, несмотря на весь царский гнет. Там даже свободы больше – во всяком случае для духа. Там больше поэзии, больше музыки, больше чувства, несмотря на все гонения, которым там подвергается наш народ. Русские – очень сердечные люди. И вообще жить в России лучше, чем здесь. О, в тысячу раз лучше. Здесь слишком много материализма, слишком много спешки и прозы и – да, слишком много машин. Очень хорошо, что машины делают обувь и пекут хлеб, но увы! – похоже, что в Америке и духовную материю производят машины[315]
.Тевкин жил в прошлом, обещавшем совсем другое будущее. По словам Я. Бромберга,
кто посещает русскую комнату большой нью-йоркской публичной библиотеки, нередко видит за столами этих немолодых мужчин и дам еврейского типа, перелистывающих всяческие канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья, женевские и штутгартские памфлеты на тонкой, “контрабандной” бумаге, русскую историю Шишко, воззвания комитета “Народной воли”. Снаружи доносится неумолчный лязг и грохот “мирового перекрестка” 5-й авеню и 42-й улицы, в окна засматривают тысячами световых реклам многоярусные капища современного Вавилона. Но мысли читателей блуждают далеко – уносясь воспоминаниями то к таинственным “явкам” в трущобах Молдаванки, Печерска и Выборгской, то к шумным студенческим митингам на Моховой и Б. Владимирской, то к годам уединенных размышлений в дымном и горьком тепле якутских стойбищ, затерянных во мгле полярной ночи. А со страниц томов революционных воспоминаний на них смотрят фотографии молодых людей в косоворотках, со впалыми глазами и упрямой складкой у сжатых, широких, речистых ртов, и девушек-мучениц и бессребрениц с трогательными косичками, заплетенными над высокими, чистыми лбами[316]
.Но не все было безнадежно. Прошлое еще могло стать будущим, даже для тех, кто его не застал. Альфреду Казину