«Милая моя, дорогая Сашечка, как я рада вашему письму. Еще у меня радость: я увидала Колю, – я часто думала, что больше не увижу его. Я все в том же состоянии уныния, как вы меня ни ругайте: меня все упрекают так же, как и вы: «чего вам надо, чего недостает…». Я сознаю, что все правы, но продолжаю быть скучной, унылой, несносной старухой, невыносимой для всех. Но простите и забудьте мои слова. Счастье ваше – ваш милый нрав… Живите и будьте всегда бодрой, такой, как вы есть. У нас все юбилеи. А все продолжаете меня пропагандировать ученикам? Бедные. Да, хотелось бы повидать вас и поговорить с милым человеком. Ну, будет, писать трудно. Хочешь одно писать, а выходит другое. Дорогая моя, слава богу, еще любовь моя к вам уцелела. Ваша несносная подруга М. Н.».
Подругам удалось еще повидаться. А. П. Щепкина приехала к Марии Николаевне и прогостила у нее несколько дней. Рассказам, разговорам не было конца. Александра Петровна в лицах описывала Марии Николаевне все, что видела в Ленинграде, перебирала театральные постановки, в виде иллюстраций кидалась на пол и рычала, изображая игру какого-то трагика и заставляя Марию Николаевну забывать свою грусть и умирать со смеха. Опять она «оживила» ее и на время отвлекла от тяжелых дум о близком конце, часто угнетавших Марию Николаевну. Вместе они вспоминали прошлое, и сотни их «а помните» были для них яркими солнечными лучами в закатные часы. Трогательно было видеть их вместе, – точно тени юности витали над ними.
Писать Марии Николаевне становилось все труднее. Руки плохо слушались ее, и она поручала писать письма А. А. Угрюмовой или дочери. Но сохранились последние строки, написанные ее рукой к А. П. Щепкиной.
«Милая, дорогая подруга моя верная, с праздником. Посылаю вам на память обо мне ничтожную вещичку, сидевшую на мне [это был маленький золотой медальон], и старую роль. Больше у меня ничего нет, все отдала. И то и другое было при мне, когда я еще с вами играла. Все кончилось для меня, но по-прежнему люблю вас. И дай вам бог счастья и радости. Крепко вас целую, люблю вас и вспоминаю часто о вас. Будьте счастливы и веселы. Простите за каракули, больше не могу. М. Е. 26 год».
Я привожу эти письма потому, что, мне кажется, они лучше всяких рассказов утверждают, какие богатства сердечной нежности и теплоты таились под строгой, задумчивой внешностью Марии Николаевны. Эти отношения с подругой, с которой они были связаны больше полувека, до конца жизни ее не утратили своего аромата.
Состояние Марии Николаевны волновало близких, как всегда не веривших близости конца. Врачи, навещавшие Марию Николаевну, осматривали ее, назначали новые лекарства, новый режим, но на тоскливый вопрос дочери: «Ну, как?..», печально пожимали плечами, покачивали головами и отвечали: «Болезнь делает свое дело…»
Когда я приезжала в Москву в последний год, невыразимо трогательно было мне жить рядом с Марией Николаевной. Видеть ее слабость, ее угасание, ее уход… и все время ловить в ее голосе прежние изумительные ноты, в ее глазах – прежний взгляд, в ее движениях – прежнюю красоту.
Лицо ее было прекрасно. После болезни ей остригли волосы, и они стали завиваться крупными кольцами, почти без проседи. Замечательные классические линии головы чем-то напоминали портреты Гёте в старости.