голос ее делал незаметный переход в более мажорный тон, в нем слышалась ласка, лукавство; во второй строфе («Я родился у Казбека») – молодая удаль. Строфы о первом даре – «кабардинце удалом» – Мария Николаевна читала повествовательно, как предложение, но без уверенности, что оно будет принято. Во всей тираде, которую она произносила, чувствовалась затаенная хитрость, точно Терек пробует соблазнить старого Каспия кабардинцем, но в сущности сам не верит, что тот соблазнится – и бесценный дар «казачки молодой» останется в его владении. В этом отрывке скрывалась вся извилистая, любострастная воля предателя – Терека. Но Каспий молчал… И вот лукавый, волнующийся Терек, словно в глубине его всплеснулось сознание: «делать нечего», предлагает старцу «дар бесценный», перед которым все другие дары – ничто. Следует рассказ о казачке молодой. В этом рассказе Мария Николаевна умела выразить страстную любовь самого Терека к этому дару, который
и с которым он расстается с волнением и гневом.
Эти слова Мария Николаевна читала какими-то волнами голоса, то как будто волна катилась вниз, то опять наверх… Это свойство ее голоса – передавать движение стихий – напоминало мне Листа. Никто другой не умеет так, как он, передавать в своих композициях воду, ее бури, ее волны, ее всплески и плавное течение, с таким разнообразием звуками живописуя то море, то реку, то ручей – и так, что вы не ошибетесь в том, что он рисует. То же делал голос Ермоловой.
Со слов:
в голос ее начинал проникать трепет: каждое слово, которое она произносила, было самоценно, как нота симфонии. От последних строф перед слушавшими возникла картина большой красоты, значения и захвата; такое в ней было запечатление страсти, такие могучие линии, такие сверкающие краски, что получалось тройное наслаждение: зрительное в себе самом – возникавшее в воображении перед глазами, музыкальное – от зарисовки картины голосом Ермоловой, и интеллектуальное – от лермонтовского текста.
Последний раз, когда я слышала Марию Николаевну в концерте, я имела счастье слышать в ее исполнении свои стихи «Песня бельгийских кружевниц». Они были написаны во время мировой войны. Там были две части, из которых первая рисует жизнь Бельгии в мирное время, а вторая – ее разорение. В первой части встречаются строки:
а во второй:
Надо было слышать, как звучали эти строки у Марии Николаевны! Первые торжествующе-радостно летели вверх, как перезвон ликующих колоколов, вторые – падали тяжко и угрожающе, как ночной набат. Впечатление голоса пропадало, чтобы дать впечатление металла и звуковых волн, гудящих в воздухе, как длительные вибрации колокола.
Выбор стихотворений у Ермоловой был целостен, один сухой перечень читанных ею стихов показал бы, что через всю жизнь ее проходила красная нить ее убеждений. Она не отступала от нее, начиная с юности, когда читала Некрасова и Огарева, – и до последних своих выступлений в концертах. Припоминаю, когда во время империалистической войны она читала «Внимая ужасам войны», ей было предложено властями не читать этих стихов, так как в ее исполнении они превращались в антимилитаристическую проповедь и вызывали демонстрации… После революции ее любимым стихотворением было Никитина «Медленно движется время» – и опять, по-настоящему переживая слова поэта, она говорила:
И еще читала «Любви, надежды, гордой славы» – и заканчивала таким торжествующим:
что ясны были все переживания Ермоловой, артистки, которая своим талантом всю жизнь, «трудясь, подкапывала взрыв»…
Я начала эту главу с писем молодежи 70-х годов. Закончу ее письмом – не подписанным – от представителя молодежи 20-х годов нашего века, помеченным 1927-м годом – за год до ее кончины, когда распространился слух о ее тяжелой болезни.
Эти два письма, которые сейчас у меня в руках, не схожи по форме. Между ними прошло ровно полвека… Последнее – многословнее и начинается с традиционного «Многоуважаемая Мария Николаевна». Но чрезвычайно важно сопоставить эти два письма.
Привожу целиком.