— Вставай, Серёжа... Ты, наверно, голодный, пойди поешь...
Он послушно встал, уже тихий, с застенчивой, затаённой улыбкой.
— Сынок, что это от твоей котомки керосином пахнет? Аль пролил нечаянно?.. — Мать вернула его в прошлое, которое было как будто уже далеко, и он досадливо поморщился, отмахиваясь:
— Так, пустяки...
Мать отметила для себя: с этим керосином что-то связано, и, должно быть, неприятное, но допытываться больше не стоит.
— Пойдём в избу, сынок, я тебя покормлю.
Есенин вскинул на руки маленькую Шуру, улыбнулся, разглядывая её, и она сейчас же улыбнулась в ответ, обнажились два белых смешных зубика. Он ступал босыми ногами по дорожке, трава холодила пальцы, а сердце холодила тревога, неосознанное предчувствие чего-то такого, что неминуемо должно застигнуть его, захлестнуть.
Солнце катилось к закату, и там, за белым барским домом, за рекой, за лесом уже начинался закатный пожар. Он с каждой минутой разгорался всё шире и пышнее. Есенин взглянул на белый дом, охваченный оранжевым пламенем, и вошёл в избу, невольно думая: «Что она сейчас делает, интересно?» И забыла, наверно, о нём. Он всё время ощущал прикосновение её руки к своему лицу, внимал тонкий запах духов, исходивший от перчатки.
Мать собирала на стол. Она вынула из печи чугунок со щами, от которых пахло перепрелой капустой, вываренным мясом, картошкой, тем вкусным запахом, что связан с детством. Принесла из погреба холодного молока, залила им пшённую кашу в гончарной крышке. Потом приткнулась к краешку стола, посадив на колени Шуру, стала смотреть на сына, как он ест. Был он молчалив, сосредоточен и хмур. Она не могла постигнуть, отчего произошла в нём такая резкая перемена. Может, оттого, что про керосин спросила, а может быть, стихи сочиняет. Нет, когда сочиняет, он бывает весёлым, прохаживается взад и вперёд, насвистывает тихонько, улыбается чему-то, даже смеётся. Тут что-то другое...
— Взрослый-то ты какой стал, Серёжа, прямо мужик...
Он похлебал щей, кашу съел всю — он любил пшённую рассыпчатую кашу с ледяным молоком.
— Мама, достань, пожалуйста, мой серый костюм, — попросил сын, — рубашку дай чистую. И ботинки тоже достань.
Это было то праздничное, чего он не брал в школу. Мать встала.
— На улицу пойдёшь, сынок?
— Нет, не пойду.
— Сходил бы к Смирновым. Аня Сардановская приехала.
— Завтра схожу. — Волосы его после купания высохли, он подошёл к зеркалу, висевшему в простенке между окнами, и стал причёсываться деревянным гребешком. Катя, не отходя ни на шаг, глядела на него с обожанием.
Мать принесла костюм, ботинки, рубашку. Есенин оделся. Повязал галстук. Прошёлся по избе. Мать концом фартука смахнула навернувшуюся слезу.
— Что ты, мама?
— Хороший-то ты какой у меня, Серёжка.
Он нравился самому себе и от этого был внимателен и ласков. Он ещё раз поцеловал мать и вышел из избы.
Остановился у крыльца, кинул взгляд на особняк, пылавший в багровом закате. Подступил к амбару, застыл на мгновение у чёрной раскрытой двери. Вошёл. На старом месте топчан, застланный постелью — белели подушка, простыня, к одеялу из лоскутьев пришит пододеяльник. Стол накрыт белой скатертью, на столе — лампа. Он зажёг её, и стало вдруг по-домашнему уютно от огня в этом уединённом углу. Все бумаги, наброски стихов, черновики, привезённые им, мать положила заботливо возле лампы. Он тут же покинул амбар — боялся, что не совладает с собой, сядет к столу, возьмёт карандаш и про всё забудет.
Сумерки лились сверху и гасили пожар за рекой. Вскоре он совсем померк, лишь тлели его остатки — незалитые головни.
Есенин ходил по дорожке, мимо густых зарослей вишен, которые всё плотнее окутывала темень, — в дальний конец и обратно, к амбару. На траву падала роса. Свежесть пробиралась под пиджак, к сердцу... К щекам прохлада приложила свои ладони. Похолодели пальцы...
Рядом очутилась мать.
— Что ты всё ходишь, сынок, что ты маешься?..
— Не знаю, мама.
— Отдохнул бы с дороги, ведь устал небось.
— Иди, мама. — Он мягко коснулся её плеча. — Иди. Я скоро лягу.
Мать пошла, крестясь и шепча:
— Спаси его, Царица Небесная...
У калитки она повстречала Тимошу Данилина. Тот как бы стеснялся своего высокого роста и от этого чуть сутулился, застенчивый, услужливый. Он расправил складки косоворотки, снял шляпу:
— Здравствуйте, Татьяна Фёдоровна! Серёжа дома?
Мать обрадовалась, заговорила торопясь:
— В саду он. Всё ходит, ходит, должно, расстроен чем-то. А чем — не могу взять в толк. Пойди к нему, Тимоша, расспроси, растормоши...
— Хорошо, тётя Таня. Постараюсь.
Она растворила калитку пошире, пропустила его в сад, а сама осталась ждать, а чего ждать, сама не знала; ей всё казалось, что сыну грозит какая-то опасность.
— Серёжа, где ты? — послышался голос Тимоши в тёмном саду.
— Здесь я, — отозвался Есенин. — Иди сюда! — Но сам с неосознанной надеждой рванулся навстречу товарищу. Они обнялись.
— Ты что же, — заговорил Данилин с укоризной, — приехал утром и никому не показался! Загордился, что ли?..