— Грустно шутишь, Тимоша, — отозвался Есенин. — Не до гордости мне сейчас. Да и гордиться-то нечем... Легла на душу какая-то тяжесть, давит так, что вздохнуть больно, в рёбрах отдаёт. Не могу избавиться от этой боли...
Данилин поёжился от свежести. Есенин заметил это, увёл его в амбар.
— Здесь теплее. Садись на топчан. — Сам сел на табуретку у стола, потрогал бесцельно бумаги. Тимоша кивнул на исписанные листки:
— Что-нибудь новое сочинил?
— Сочинил, Тимоша. Поэму о Евпатии Коловрате, рязанском богатыре. Былины, должно быть, повлияли...
— Самому-то нравится?
— Нет. Стилизация.
— Прочитаешь?
— Конечно!
Они сидели друг против друга, и грели их теплота и доверчивость, которыми с давних пор прониклись их сердца. Тимоша окинул взглядом амбар, где в углах скопилась глухая чернота и что-то шуршало. Жёлтой лужицей дрожал на столе слабый свет лампы.
— А у тебя, знаешь, уютно, Серёжа. Это, безусловно, не зал в барском особняке... Зато здесь свила себе гнездо поэзия!
Есенин молчал, пытался вздохнуть, но не мог: действительно мешала боль в рёбрах. Тимоша наблюдал за ним с дружеской и озабоченной улыбкой.
— Может быть, ты влюбился, Серёжа?
— Нет, до этого пока не дошло, — ответил он. — А что, разве заметно?
— Беспричинно вздыхать не станешь... Я к тебе вроде бы как посол.
— От кого же? — Есенин встревожился.
— От Лидии Ивановны Кашиной.
— Зачем я ей понадобился?
— Понравился ты ей, — сказал Тимоша. — Интересный, говорит, молодой человек. И лицом хорош, и держится приятно — настоящий интеллигент... А когда узнала, что ты сочиняешь стихи, загорелась вся, разволновалась... Она ведь, в сущности, одна здесь. Муж в Петербурге, большой чиновник или генерал... Единственное её развлечение — выезды на лошади в поле, музыка, книги, кстати, на многих языках. С детьми занимаюсь в основном я...
Есенина подмывало желание не только пойти, а побежать с Тимошей в барский дом, в другой, как ему представлялось, мир, светлый, чистый, необычайный. Но он нашёл в себе силы отказаться:
— Я считаю, Тимоша, что из меня не выйдет человека для барских развлечений. Да и с какой стати? Я и видел-то её лишь один раз... чисто случайно. За приглашение благодарю...
— А ты, оказывается, с характером, — сказал Тимоша, несколько удивлённый и не без гордости за товарища. — Цену себе знаешь. И я начинаю кое о чём догадываться... Ну, я пойду...
Есенин проводил Тимошу Данилина до калитки и вернулся в сад. В первый момент он пожалел, что не пошёл с ним, — оставаться одному в темноте было бесприютно и нерадостно, а спать, как назло, не тянуло. Сел на скамеечку, вздрагивая от сырости. До его слуха донеслись слова, сказанные торопливо и настойчиво:
— Татьяна Фёдоровна, я бы хотела повидать вашего сына. Он дома?
Есенин узнал этот голос и тотчас встал.
— Милости прошу, — ответила мать. — Он в саду. Я его сейчас позову.
— Не надо, — сказала Кашина, проходя мимо неё в калитку.
Есенин очутился рядом.
— Лидия Ивановна, добрый вечер, — произнёс он слегка дрогнувшим голосом. — Извините, что я заставил вас...
Она прервала его:
— Почему вы отказались от приглашения? Вы хотите, чтобы я сделала это сама?
— Я постеснялся, а если сказать откровенно, не посмел...
Они сели на скамеечку, врытую возле амбара. Из приоткрытой двери свет лампы, с усилием раздвигая темень, косо падал на траву.
— Тимофей Петрович, — заговорила она приглушённо, — сказал мне, что вы пишете стихи... и неплохие... А я так люблю поэзию. Мне бы хотелось познакомиться и с вашими стихами, и с вами... Приходите, пожалуйста, я буду рада видеть вас у себя...
— Спасибо, приду, — ответил Есенин и подумал, что она была в этот момент не такая, какой он видел её в поле на рыжей лошади, не властная и нетерпимая, а обыкновенная женщина, одинокая и немного грустная.
Она поднялась и заглянула в амбар. Держась за косяки двери, с изумлением озирала она это утлое гнездо, приметила на столе возле лампы стопочку бумаг.
— Здесь вы и работаете?
— Да.
— Разве так можно?
— Писать везде можно. Было бы о чём и как.
— Это, пожалуй, верно... — Она повернулась к нему. — Прощайте, Сергей Александрович. Доброй ночи.
Она пошла через улицу в сторону своего белого дома, и вскоре её чёрное платье слилось с темнотой ночи.
Есенин вернулся в амбар. Разделся, аккуратно повесив пиджак на гвоздь, затем загасил лампу и лёг на соломенный матрас под одеяло. Постель была прохладной, и он сжался, подтягивая колени к подбородку. А согревшись, вытянулся, закинул руки за голову, глядел в глухой мрак, скопившийся под крышей. В углу мышь точила зубы, прогрызая новый для себя ход, грызла без устали, упорно и методично, как заведённая. Это походило на торканье сверчка на печи. Под эти однообразные, с детства привычные звуки он задремал. Над головой его роились слова, слова укладывались в строчки, выстраивались строфы. Образы вспыхивали в мозгу и тут же истлевали, и память в полусне не в силах была задержать их, запечатлеть — он уснул.
15
Утром на звоннице гудели колокола — день был воскресный. Но Есенин не слышал звона, он спал, не подозревая того, что в этот час происходило в избе.