Всего-то четыре года спустя, летом 1916-го, Есенин вдруг догадается, что эту безрадостную мелодию Надсона — «Я вновь один — и вновь кругом / Всё та же ночь и мрак унылый» — нужно петь с противоположным чувством, замирая от тишайшего счастья, и получится совершенно восхитительно:
Я снова здесь, в семье родной,
Мой край, задумчивый и нежный!
Кудрявый сумрак за горой
Рукою машет белоснежной…
Но до этого ещё предстояло додуматься.
Настоящее стихотворение у Есенина получится только в самом конце 1913 года.
В тот зимний день он начнёт выводить мелким бисерным почерком строчки — будто недавний слепой, с трудом прозревающий и еле разбирающий свет.
Слабой ниточкой, едва узнаваемую, уловит он свою мелодию: «Белая берёза… под моим окном… принакрылась снегом… точно серебром…»
Русская берёзка Есенина осенила.
Будто он действительно огляделся и сам себе сказал: да что ж это я всё про муки и унылые звуки, про холод могилы и про иссякшие силы. Вот же берёза стоит, родненькая. Про неё лучше напишу.
И написал:
…На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой…
И сам себе удивился: неужели можно вот так?
В первом номере детского журнала «Мирок» за 1914 год «Берёза» была опубликована — это дебют Сергея Есенина.
…Был Пастушок, а пришёл в журнал «Мирок».
(«Распечатался я во всю ивановскую», — безбожно хвалится он в письме Грише Панфилову, хотя ведь только одно стихотворение взяли пока, в детский журнальчик. 16 строчек, 15 копеек каждая — 2 рубля 40 копеек в итоге, цена хороших летних ботинок или одного сытного обеда в ресторане. Гонорар он отдал отцу — не без умысла, чтобы показать: видишь, а ты говорил — бесполезное дело.)
Как ни удивительно, но во всех издательствах, куда он до «Берёзы» носил стихи, сидели толковые редакторы: сотню раз Есенин предлагал к печати свои подражательные вирши — и ничего не брали. Но едва у него что-то получилось — и вот вам, пожалуйста, полюбуйтесь: журнальный номер, ещё краской пахнет.
Любопытно, что Есенин тогда к фамилии своей относился с пренебрежением. Это потом он будет фамилией гордиться, а в 18 лет она не казалась ему благозвучной: все вечно переспрашивали: Как? Ещё раз, как? Осенин? Весенин? Осинин?
Может быть, тут ещё накладывали отпечаток трудные отношения со всеми остальными Есениными.
В те дни, когда у него первый раз взяли стихотворение в печать, Есенин всерьёз раздумывал, как ему подписаться: Метеор? Ористон? Аристон? (Последнее слово означало германский музыкальный ящик — «Aristonette».)
Так только лошадей стоило называть.
«Берёзу» Есенин подписал:
Возможно, здесь ещё сыграло роль то, что любимый юным Есениным Гаршин подписал свою первую поэму:
Аристон, Агасфер…
Редактор этот претенциозный псевдоним поначалу снял: «Сергей, взгляните на собственные стихи: „И стоит берёза в сонной тишине“, — слышите, нет? Тишина! сонная! сельская! русская! А подпись: Аристон, ящик этот немецкий. Невозможно! Диссонанс!»
Но упрямый Есенин настоял на Аристоне.
Вскоре, однако, по настоянию редактора Есенин всё-таки одумается и при последующих публикациях начнёт подписываться собственным именем.
Редактор избавил Есенина от многих неприятностей и казусов.
Скоро начнётся огромная война с Германией, и неприязнь к немцам выльется в натуральные фобии; в этой ситуации подобный псевдоним был бы совсем некстати.
Или вообразите себе, как Есенин пришёл к Блоку (это вскоре случится):
— Здравствуйте, я из рязанской деревни, пишу стихи.
— Как вас зовут?
— Меня зовут Аристон. Вообще — Сергей. Но называйте меня Аристон, чтоб не путаться. Или Метеор, если так удобнее.
Только представьте себе реакцию Блока:
— Что ж, Метеор, входите. Или, если угодно, влетайте.
Жизнь Есенина окажется не столь длинна, чтобы ему пришлось хоронить друзей и близких.
Родители, жёны и дети, почти все друзья Есенина переживут.
Гриша будет одним из немногих, кого переживёт он.
С Панфиловым познакомились ещё в Спас-Клепиках, тот учился годом старше.
Отец Гриши, Андрей Фёдорович, как и отец Сергея, служил приказчиком — но у местного, спас-клепиковского купца.
Мать, Марфа Никитична, вспоминала: «Из школьных товарищей сына я особенно полюбила Серёжу Есенина. Может, потому что видела, как он тоскует по дому, по материнской ласке. Вот я и жалела его, как родного. В доме у нас всегда было полно молодёжи… Зимними вечерами засиживались они допоздна. Пели, играли, танцевали, а иногда сидели тихо, кто-либо читал, другие слушали…»
С тех пор как Сергей переехал в Москву, переписывались.
Гриша любил его по-настоящему, бережно — интересуясь его судьбой сильнее, чем своей. Есенин в переписке больше рассказывал, Панфилов больше расспрашивал.
Осенью 1913-го Есенин даже не предполагал, что у Панфилова обострение чахотки и жить ему осталось совсем чуть-чуть.
В январе 1914-го, судя по письмам, он уже всё знает и старается извиниться: «Дорогой Гриша, ты подумаешь, что я совсем забыл тебя, но напрасно. Ты не можешь себе представить, до чего сейчас возбуждена моя душа».