У нас, как обычно по вечерам, гости к обеду… <…> Слушаю их и думаю: вот люди, которые ничего не делают и всю жизнь только болтают глупости да сплетничают. Они счастливее меня… Неприятности у них другие, но они тоже от них страдают. И в отличие от меня, они не умеют всему так радоваться, как я. Многое от них ускользает: мелочи, тонкости, нюансы, которые для меня – и поле наблюдения, и источник удовольствий, неведомых пошлым людям, а кроме того, я, может быть, больше, чем многие, восприимчива к созерцанию природы в ее величии, а также к тысячам мелких подробностей Парижа. Прохожие, выражения лиц у детей или женщин, да мало ли что еще! Когда иду в Лувр – пересечь двор, подняться по лестнице, по следам тысяч ног, которые здесь прошли; отворить эту дверь… А люди, которых там встречаешь, – можно придумывать о них истории, угадывать, что у них на душе, тут же воображать себе их жизнь; и прочие мысли, прочие впечатления, и все это цепляется одно за другое, и все такое разнообразное! Да мало ли есть вещей, которые мне доступны! Если в чем-то я и стала хуже других с тех пор, как со мной приключилась эта огромная беда, – что ж, зато у меня есть другие утешения!
Ах нет. Все знают и, наверное, представляя меня, первым делом говорят: «Вы знаете, она глуховата». Не понимаю, как я могу об этом писать… Разве можно свыкнуться с таким убожеством? Пускай бы это случилось со стариком, со старухой, с каким-нибудь горемыкой! Но с молодым, с таким живым и трепетным существом, которое яростно хочет жить!!! <…>
<…>
Мне выпало счастье поболтать с Бастьен-Лепажем.
Он объяснял мне свою Офелию. Черт возьми! Это художник выдающегося дарования. <…>
Я от него без ума. У него большой талант. Этот маленького роста, некрасивый человек кажется мне красивым и пленительным, как ангел. Хочется всю жизнь слушать его и следить за его высокими трудами. И как просто он говорит! Не помню, по какому поводу он заметил: «По-моему, в природе столько поэзии!» – и все это с такой простодушной искренностью, что я была несказанно очарована.
Я преувеличиваю, сама чувствую, что преувеличиваю. Но доля правды тут есть.
Отправлялись из дому вместе, и перед уходом была очень приятная минута, когда собрались все – Каролюс, Тони Р.-Ф., Жюль Бастьен, Эмиль Бастьен, Эдельфельт, Карье-Беллёз[168]
, а потом еще Сен-Марсо. <…><…> Собиралась в Оперу, но стоит ли? На самом деле я на минуту решила, что поеду, чтобы показаться на люди и чтобы до ушей Жюля [Бастьен-Лепажа] дошло, как я была хороша. А зачем это мне? Не знаю. В сущности, как глупо! Как это глупо: людям, которыми ничуть не дорожу, я нравлюсь, зато уж другим… О, конечно же, я бы ему не понравилась. И потом, им завладела эта Маккей[169]
, и потом, у него нет времени… Но это было бы так мило, так очаровательно хорошо! Я была бы так довольна! Это было бы так… Только не надо ему подавать виду; ходят слухи, что Бреслау вешалась ему на шею, но… ему нравятся только белокурые… и он сам это говорит. Дурной вкус. Надо мне быть осторожнее, тем более что все равно это были бы пустые хлопоты; в конце концов, я нисколько не покушаюсь на этого великого художника. Разве я вышла бы за него? Нет. Тогда в чем же дело?<…> В конце-то концов, зачем вечно копаться в себе в поисках неизвестно чего? Мне безумно хочется понравиться этому великому человеку, вот и все. И Сен-Марсо тоже. Кому из них больше? Все равно. Мне довольно будет одного из двух. Это придает жизни интерес. От этого меняется мое лицо, я хорошею, кожа упругая, свежая, бархатистая, глаза живые и блестящие. И вообще, это занятно. Если подобные глупости действуют столь сильно – что же творит настоящая любовь? <…>
Пишу мальчишек заново; они у меня будут в полный рост, на полотне большого размера – так забавнее.
Живу в искусстве, спускаюсь только к обеду и ни с кем не говорю.
Чувствую, что у меня пошла новая полоса.
Все кажется мелким и пресным, все, кроме того, чем я занята. Если воспринимать жизнь так, она могла бы быть прекрасной.
У нас республиканский художественно-поэтический обед.
<…>
Поднимаемся в мастерскую; само собой, мой холст повернут лицом к стене. Пришлось чуть не драться с Бастьеном, чтобы не пустить его посмотреть, потому что он уже чуть не пролез между холстом и стеной. <…>
Преувеличенно расхваливаю Сен-Марсо, и Бастьен говорит, что ревнует и будет его мало-помалу развенчивать.
Он это повторил несколько раз, и на днях я уже слышала от него то же самое. Ну что ж, хоть это и шутка, я от нее в восторге.
Пускай думает, что Сен-Марсо мне дороже, чем он, как художник, разумеется. То и дело спрашиваю у него: «Скажите, вы его любите, вы в самом деле его любите?»
– Да, очень.
– Вы любите его так же, как я?
– Ну нет, я ведь не женщина; я люблю его, но…
– Но я люблю его не как женщина!