– А все-таки какой-то такой оттенок в вашем восхищении проскальзывает!
– Да нет же, клянусь вам.
– Не нет, а да: вы сами этого не сознаете!
– Как вам только в голову взбрело!
– Еще бы, ведь я ревную: я не красив, не черноволос…
– Он похож на Шекспира.
– Ну вот видите…
<…> Бастьен меня возненавидит! Почему? Не знаю, я этого боюсь. Между нами какая-то враждебность, это чувствуется по некоторым мелочам. Нас не связывает чувство симпатии; я нарочно остановилась невдалеке от него и высказала некоторые мысли, которые, может быть, чуть-чуть растопят лед.
Мы одинаково думаем об искусстве, но при нем я не смею рта открыть. Не потому ли, что он меня не любит – и я это чувствую?
Словом, что-то тут не то…
Утро провела в мастерской, болтала с нашими дамами и на секунду изловила Жюлиана, попросила его приехать взглянуть на мальчишек.
Понимаете, я не хочу советов, мне нужно только впечатление публики, а Жюлиан – представитель благонамеренного большинства. <…>
Наши дамы хотели увезти его в цирк, но он остался со мной, мы поговорили о святых женах. Объяснила ему, как я это себе представляю. Поиздевались вместе над драпировками, которые выдумал Тони. Разве на этих женах могут быть прекрасные синие и коричневые кашемировые покрывала? Ведь они много месяцев шли за Иисусом, это были революционерки, Луизы Мишель[170]
, отверженные того времени; всякое изящество и мода были им чужды. <…>Моя картина в Салоне меня не интересует. Я сделала ее только потому, что другого выхода не было, причем второпях. <…>
<…> Работаю до половины десятого. Но при каждом шорохе, при каждом звонке, при каждом тявканье Коко душа у меня уходит в пятки. До чего точное выражение! По-русски тоже так говорят. Девять вечера, а новостей нет как нет. Ну и переживания! То-то будет досадно, если я ничего не получу! Столько было заранее говорено об этом в мастерской, и Жюлианом, и Лефевром, и Тони, и всеми вместе, – невероятно, чтобы мне ничего не присудили. А если присудили, то ведут себя не слишком-то любезно: могли бы дать телеграмму – ведь чем скорее узнаешь добрую весть, тем лучше…
Если… если бы я что-нибудь получила, мне бы уже было об этом известно. Значит? <…>
Получила! Я успокоилась, я умиротворена, хоть не скажу, что счастлива. Скорее довольна.
Узнала об этом из газет. Эти господа не удосужились черкнуть мне два слова.
Ну вы подумайте! Воистину, ни за что не угадаешь, где найдешь, где потеряешь… <…>
В половине десятого отправляемся в Салон и, выходя, сталкиваемся с сияющим Божидаром: он вместе с отцом приехал меня поздравить. Берем молодого человека с собой. Вхожу в зал и вижу свою картину, которую перевесили в другое место, выше, над большим холстом, изображающим тюльпаны ослепительного цвета и подписанным каким-то девятиразрядным живописцем. Теперь я вполне допускаю, что табличка «Похвальный отзыв» относится именно к Ирме. Бегу туда – ничего.
Наконец добираюсь до проклятой пастели и обнаруживаю рядом с ней табличку.
Как вихрь бросаюсь к Жюлиану, сижу у него больше получаса, почти не в силах говорить. Вот-вот расплачусь. Жюлиан явно удивлен. Как же так? С самого открытия Салона, когда просматривали мои картины, о пастели не было и речи; кроме того, он был убежден, что меня перевесят в первый ряд…
В конце концов, одно то, что мне присудили награду, хоть и по другому разделу, могло бы защитить меня от подобного перемещения! Жюлиан, судя по всему, негодует, он пишет настойчивые и убедительные депеши Коту, Лефевру и Тони. Но мы опоздали. Я в отчаянии, говорю все, что думаю о Тони, об этом евнухе в искусстве. Равнодушный, лживый, отупевший… <…>
Почетный отзыв за пастель – это глупость, но, в конце концов, куда ни шло! Но то, что мою картину перевесили! Пишу, сидя у себя в спальне, и плачу.
Отзыв за пастель – это оскорбление, тупость, горе; но как они могли перевесить картину!
Зову в свидетели Бога и всех добрых людей: в прошлом году вторые медали присудили за работы, которым далеко до моих. И в этом году то же самое. Кто угодно подтвердит вам, что это правда. Все считают, что я возмущаюсь просто по наивности.
Не могу смириться с такой недобросовестностью, с такими интригами!
Не понимаю этой художественно-избирательной кухни.
Это подло. Когда наконец я сделаюсь такой же дрянью, как прочие, и перестану возмущаться?
<…> В конце концов, ничего не имею возразить против того, что истинный талант пробьется и без поддержки. Согласна. Но для начала необходимо, чтобы кто-нибудь помог начинающему встать на ноги. Самого Бастьен-Лепажа на первых порах поддерживал Кабанель, его учитель.
Если ученик подает надежды, учитель должен помочь ему продержаться на поверхности воды несколько мгновений. Если питомец поплывет сам – значит он художник, если нет – тем хуже. Ничего, я еще пробьюсь.
Беда только в том, что я поздно начала, причем не по своей вине.
<…>