А про Юрья Алексеича Долгорукого он давно знал — сволочь. Перед боярином Хитрово хвостом вертит, тот за него слово молвил — вот уж и большой воевода. А по заслугам место это. надо бы отдать Юрью Борятинскому. Не он ли тульский мятеж усмирил, не он ли прошел огнем и мечом по всей синбирской черте? Борятинские и по родовитости на семь голов Долгоруких выше. У них и шляхетская кровь, и от киевского князя Владимира корни идут, и от Мономаха. А Долгорукие кто? Торгаши, кабатчики, чинодралы. Потому и кипит обида в сердце князя Данилы, потому и не может он уснуть в эту ночь, ворочается с боку на бок. Не дай бог, узнает патриарх на Москве, что у него вместо анафемы Стеньке Разину многая лета пропели — самого князя проклятию предаст. Нет, пощады давать бунтовщикам не надо! Надо, не жалея, жестоко убивать, вешать, жечь, чтобы других устрашить, чтобы иным не повадно было воровать. Завтра же всех, кто сидит в крепи, уничтожить: зарубить, забить батогами, повесить. И не просто повесить, а вздернуть на глаголи[5]
, глаголи те поставить на плоты и пустить по Волге. Пусть все ворье видит, пусть дрожит в страхе. На том князь и порешил, и стало ему легче. Уснул.И как бы в подтверждение его правоты утром привезли Даниле две грамоты. Одна от государя. В ней все же похвала пришла, а в конце приписка: «…кузьмодемьянца, посадского человека Ивашку Шуста и попа Михайла за воровство казнить смертью, а атамана Проньку Иванова сыскать, а сыскав, потому же казнить смертью, чтобы на то смотря, иным не повадно так воровать».
Вторая от приказчика. Писал он, что самолучшее именье князя Данилы ворами пограблено начисто.
Весь день в городе шла подготовка к казни. Делали плоты с глаголями, рубили помосты для отсечения голов, ставили козлы для батожания. На площади около храма, на откосе около каменной башни и на берегу Волги.
На следующий день с утра полилась кровь. Начали с рядовых повстанцев. Им отрубали указательные пальцы правой руки. Десятникам отрубали левую руку по локоть, сотникам отсекали головы. Князь Данила потом в донесении отпишет:
«И по сыску тех воров и изменников бито кнутом нещадно 400 человек, казнено 100 человек, отсечено по персту от правой руки, а иным отсечены руки, а пущих воров и завотчиков казнено смертью 60 человек».
Во главе «пущих воров и завотчиков» шли Ивашка Шуст и поп Михайло. Их привели на берег. На воде покачивались тридцать плотов. На каждом по две «глаголи».
Ивашка и Михайло шли спокойно. Поп был задумчив и сумрачен, Ивашка посмеивался. Увидев с откоса плоты, произнес как бы про себя:
— Ах, водохлебы, ах, псы цепные, что удумали. — Воеводе, что стоял на коне около откоса, крикнул — Дурак ты, князь, ей-бо, дурак! Устрашить народ хочешь? Не устрашишь — озлобишь! Еще страшнее поднимется туча, поглотит она вас, живодеров. Попомни слова мои — поглотит!
Первым вешали Ивашку. Он сам подошел к плоту, встал на досчатую пристань, к которой подвели плот, оттолкнул стрельца, надел петлю на шею, перекрестился. Другой стрелец багром сильно оттолкнул плот, веревка сорвала Ивашку с пристани. Петля затянулась, и поплыл плот вниз по реке, покачиваясь.
— Это вам за убиенного раба божья Романа Борятинского, — зло проговорил Данила-князь.
Поп Михайло только перекрестился, ничего не сказал. Его последнее пристанище в жизни поплыло вслед за Ивашкой.
— Это за кровь Трофима!
На остальные плоты вешали по два человека.
Когда казни кончились, стрелецкий голова Мишка Лачинов подошел к князю, спросил:
— Обезглавленных и засеченных до смерти хоронить?
— Еще чего! Пометать всех в воду! Всех!
…Идет по стылой водной глади смертный — караван. Плоты то выстраиваются друг за другом, то, попав на быстрину, расходятся в стаю или заходят в заводь, прибиваются к берегу. Ветер раскачивает тела людей, скрипят глаголи. Люди на берегах смотрят на погибших за волю, крестятся, желают им небесного царства. И страха в душах нет ни у кого.
Воевода Борятинский вспомнил слова Ивашки Шуста через неделю. Доглядчики донесли — на берегах стекаются в ватагу чуваша и черемиса. У ангашинского моста уж не пять тысяч бунтовщиков, а около двенадцати. Жди, князь, нового приступа на город, дрожи за свою шкуру.
2
Чуваши и черемисы за Мироном пошли охотно. Уходить на север с Илейкой им не хотелось. А под Кузьмодемьянском как-никак родная земля, семьи там остались, дома. Русские тоже не спорили. Многие были из Кузьмодемьянска — лучше свой город воевать, чем чужие» ветлужские места.
Переправились на горный берег благополучно, пошли на Ангашу. Путь их лежал мимо Мумарихи. Мирон остановил людей на ночевку, сам решил проведать родной дом. Деревня встретила его тишиной. Даже собаки не лаяли. В домах ни огонька — будто вымерла деревня.
Толкнул в дверь своего дома — заперта изнутри. Значит, кто-то есть. Постучал сильнее. Кто-то зашевелился заскрипели половицы. Женский голос спросил за дверью:
— Кто?
— Это я, Мирон.
Дверь открылась. Мирон по голосу сразу узнал женщину, которую он встретил в городе в ту злополучную пору.