К этому знаменательному месту – маленькое историко-литературное добавление. Восстание против привычного умиротворяющего действия трагедии на зрителя можно обнаружить гораздо ранее начала XX века. Известный литературовед А. В. Карельский, комментируя раннюю трагедию Генриха фон Клейста «Семейство Шроффенштейн», 1802 (своего рода парафраз «Ромео и Джульетты» Шекспира), пишет: «…Автор посягнул на саму идею «примирения» уже как жанрового канона – на принцип конечного просветления. Он изображает трагедию именно неразрешённую, длящуюся. Эта истерика, этот издевательский хохот в ответ на традиционный возвышенный завершающий жест, этот кричащий диссонанс под занавес – в предшествующей истории трагедийного жанра, пожалуй, беспрецедентен… Первым эту предельно трагическую ноту взял романтик Клейст…»[248]
. Далее данная тема получает у А. В. Карельского содержательное продолжение и развитие при сопоставительном анализе теорий трагедии Гегеля и Шопенгауэра[249]. Эстетика экспрессионизма, столь родственная творческому методу Л. Андреева, как видим, в самой своей инновационности – небеспредпосылочна, не лишена корней в предшествующих формах искусства и эстетики.Значит ли это, что применительно к творчеству Л. Андреева вообще неправомерно говорить о катарсисе? Или, может быть, эстетике наших дней следует вообще отказаться от категории «катарсиса»? Думаю, ни то, ни другое. Наука, вообще говоря, редко отказывается от некогда выработанных ею понятий; чаще имеет место сохранение традиционных терминов и понятий, но с существенным переосмыслением их содержания. Это в полной мере применимо и к данному случаю. Отвергая «старый», успокоительный катарсис, Л. Андреев утверждает новый, модифицированный его вид.
Одна из особенностей андреевского творчества, отмеченная автором книги, состоит в том, что он систематически, сознательно добивался снижения трагической героики. Герой, по внутреннему побуждению идущий на смерть во имя торжества высших ценностей (справедливости, братства людей и т. п.), часто изображается им как некая ритуальная жертва, предуготовленная и приносимая на алтарь будущего кем-то иным, «жрецами» неведомых богов. Особенно наглядно такая сниженная интерпретация реализована в романе «Сашка Же гулев». Используются и другие приемы развенчания готовности к подвигу. Например, внезапный духовный слом революционера-террориста Алексея под влиянием проститутки в «Тьме». Что касается других персонажей Андреева, то в них представлены едва ли не все ступени духовного падения человека. На примере своих героев писатель показывает, как зачастую тонка пленка, отделяющая даже в современном homo sapiens культурное – от природно-инстинктивного, человеческое – от животного, зверского.
Сам собой встает вопрос: как возможно сострадание к
Но есть ли это «катарсис» вообще? Чтобы ответить на этот вопрос, надо учесть неоднозначность и многообразие интерпретаций катарсиса за всю историю существования данного понятия. «Катарсис» буквально означает: «очищение»; традиционно его трактовали как «просветление», «примирение», «облегчение», «разрядку», – но не только. Некоторые крупные эстетики (в частности, Дьердь Лукач в своем труде «Своеобразие эстетического») предпочитали иную расшифровку: «катарсис» есть
Категорию трагического обычно противопоставляют понятию «мелодраматического». Но в творчестве Л. Андреева эти два понятия заметно сближаются, синтезируются. Мне уже однажды приходилось писать, что в содержании мелодраматического преобладают две эмоциональные доминанты: трогательное чувство и патетический протест против явной несправедливости, откровенного зла[250]
. К явлениям, вызывающим трогательные, сентиментальные переживания в человеческой душе, Андреев неоднократно обращался в своих ранних рассказах, святочных и пасхальных, но в зрелый период творчества он отказался от этой доминанты. Зато пафосный протест против коренной несправедливости жизни был включен в его поэтику трагического и усилен. Писатель, можно сказать, частично «мелодраматизировал» трагический катарсис.