Как обозначается на собачьем диалекте понятие «ужас», я, разумеется, знать не могу. Однако чувство ужаса было знакомо Нээро и проявилось не только в тот момент, когда я инсценировал собственную смерть, и в еще большей степени возле трупа Ирми, но также и при одном проведенном мною забавном опыте. Однажды Нээро дремал на лужайке под окном и время от времени щелкал зубами, отгоняя мух. Возле него, в траве, валялся обломок палки. Мне пришло в голову посмотреть, как поведет себя Нээро, если палка зашевелится словно бы сама по себе, без постороннего участия. Я вышел из дому, привязал к палке черную нитку, длинную и тонкую, и, вернувшись в комнату, сел к окну. После того как Нээро вновь некоторое время побыл в одиночестве и, отвлеченный щебетанием птиц в небе и жужжанием в траве пчел и всяких других насекомых, позабыл о моем к нему визите, я тихонько подергал за нитку. Палка чуть сдвинулась с места, Нээро поднял одно ухо. Я дернул снова. Палка задвигалась заметнее.
И тут Нээро поднялся. На его морде вновь появилось уже знакомое мне выражение мрачной гадливости, у Нээро чуть ли не горб вырос на спине от ужаса, и пес стал медленно уходить, затем еще раз обернулся и поспешно с виноватым видом затрусил прочь и скрылся за углом дома.
Излишне было бы предполагать, будто он решил, что видит какую-нибудь гадюку. Гадюки были ему слишком знакомы. Он не одну из них затрепал на покосе; не удерживало его и то, что однажды морда у него раздулась, словно чурка, даже глаза заплыли. Гадюка его не испугала бы. Но палка, которая двигается сама по себе, — это была жуть, это была дьявольщина, это было привидение средь бела дня, и шерсть у Нээро поднялась дыбом.
Я вышел из дома, свистнул Нээро и приказал ему принести палку. Он, разумеется, послушался, но, прежде чем принести мне в руки, недоверчиво ее понюхал. Когда же я кинул палку подальше, всякая связанная с нею дьявольщина в глазах Нээро исчезла, и он преспокойно изгрыз ее в щепки. Однако обнюхал то место на земле, где прежде лежала палка.
В сущности, чувства Нээро были не многим тоньше, чем у прочих псов, и его ни в коей мере нельзя считать чудо-собакой, но моя общность с ним поддерживала во мне постоянный интерес к нему и желание следить за его возможностями, благодаря чему я и сумел несколько глубже проникнуть в духовную жизнь этих четвероногих. Наука до сих пор не смогла разрешить вопрос, каким образом собаки узнают о том, что где-то в данный момент у кого-то из их соплеменниц — время цветения. Точно так же, как разрешить сомнение, достаточно ли тонко собачье обоняние, чтобы на расстоянии нескольких километров учуять, где именно звучат цимбалы и трубы.
Я думаю, что собаки слышат это. Нээро, бывало, сидит вечером возле крыльца, уставившись в сторону болота, одно ухо торчком, тявкнет разок и вновь прислушивается. И откуда-то из дальней дали до него долетал ответный лай; мне думается, в такое время голоса у собак меняются, разумеется не настолько, чтобы человеческое ухо уловило эту незначительную разницу. Но слух собаки намного тоньше. И Нээро мог внезапно исчезнуть. В таких случаях он терял интерес ко мне, первобытный зов был сильнее него. Как-то раз, вернувшись, Нээро долго болел. Тело его было в сплошных ранах, в глазном яблоке зияла дыра, и он ослеп на этот глаз. Вероятно, их было много, и они были намного сильнее — его противники. Количество же и тяжесть ран на теле Нээро свидетельствовало об упорном, долгом и отчаянном сопротивлении, — ведь он никогда не спасался с поля битвы бегством.
Но иной раз и не требовалось зова издалека, иной раз и дома распускались бутоны, и дальние гости жаловали к нам. Мне это не доставляло удовольствия, мне претило видеть возле дома псов со всей округи. Именно поэтому должна была умереть Ирми. Но взамен Ирми в дом привели Минку. То-то насмотрелся я на собак, больших и маленьких, дворняжек и шавок, — и Нээро был не в состоянии всех их перекусать.
Среди псов попадались смелые и упрямые, Минка относилась к ним приветливее, чем к прочим. И всегда находился какой-нибудь поэт, который платонически пол о любви и чистых чувствах в хвосте свадебной процессии и, тремолируя, печально пощипывал мандолину. Этот аккомпанемент игре более сильных, без сомнения, ласкал слух Минки, ей нравилась придворная музыка, — ведь Минка была в этот момент королевой. Но сам музыкант так и оставлялся в роли платонического вздыхателя.