— Ответь же мне, девушка, что сделать мне, чтобы ты, наконец, открыла глаза, взглянула на меня так, как смотрела на этого солдафона? Когда? Когда я стану для тебя лучше него? — Клод, казалось, вновь начинал бредить: его глаза горели безумием и отчаянием, пальцы его сжимались в кулаки. — Если я тебе ненавистен, позволь мне избавить нас от страданий. Я убью себя, если это принесёт тебе облегчение. Но к чему? К чему ты подарила тогда мне эту жизнь, полученную такой ценой? Не лучше ли было бы умереть? Только одно слово, Эсмеральда, и я… — его руки дрожали, он смотрел на неё так, как глядят те, кто был осуждён на смертную казнь, но получил вместо неё пожизненное заточение в подвалах тюрьмы: безнадёжно, безумно, обмануто. Вся эта палитра эмоций читалась в его взгляде. Цыганка отвернулась, заплакав и закрыв лицо одной рукой.
— Вы не понимаете! Вы ничего не понимаете и никогда не поймёте! — теперь голос цыганки сквозил отчаянием и горечью. — Вы не позволяете мне проникнуться к Вам хоть каким-то тёплым чувством. Ваши безумие, похоть, страсть, они отталкивают, жалят, словно ядовитые змеи. Вы говорили, что я никогда не оценю Вашей жертвы, если Вы падете мертвым к моим ногам. Говорили, что я жестока по отношению к вам. Что же теперь? Вы всё ещё считаете, что я холодна с вами? Если вам хочется знать, я испугалась, я правда испугалась, что осталась одна, что, проснувшись наутро, обнаружу рядом с собой хладный труп. Я испугалась, когда вы теряли сознание здесь, в этой комнате от боли, которую причиняли движения иглы, когда вы смотрели на меня обезумевшим от страданий взглядом, словно упрекали за то, что я мучаю вас. Мне было страшно, когда ваши руки похолодели, а сами вы не откликались на мой зов, там, в лодке, среди мрака и чужих людей, которые могли убить меня. Значит ли это для Вас хоть что-то, откажетесь ли после этого от своих прежних слов? — она решительно подошла к нему, положив ладонь на край кровати, уперевшись в неё.
Слёзы текли по щекам: Эсмеральда искала опору. Успокоение — вот что нужно было сейчас этой несчастной, измученной девушке. Губы дрожали. Она устала, бедное дитя, столько всего пришлось ей пережить за эти дни.
Клод боялся сделать хоть одно движение. Он видел её слёзы, слышал её слова. Силился понять, что же хочет она от него услышать. Что же хочет сказать сама…
Не имеет ли она в виду то, что любит его? Что забота, которую она проявила, это выражение тех чувств, которых он так ждал от неё? Отказаться от своих слов. Он откажется от всего, если она попросит. Клод Фролло, священник, архидьякон, он боготворил обыкновенную плясунью в эти минуты. Он хотел прижать её к себе, успокоить, сказать, что её жертва бесценна по сравнению с его собственными страданиями.
— Скажи только, любишь ли ты меня, девушка? — он осторожно положил свою ладонь поверх её и чуть сжал. В глазах его горел тот юношеский страстный пыл, который возник в его взгляде тогда, когда он впервые увидел её. Он готов был сейчас на всё: море переплыть, обойти всю землю, признать её самой Девой Марией, только бы услышать это заветное слово, которое читал он в каком произнесенном ею изречении…
— Люблю ли я вас? Не знаю, — честно ответила она, взглянув на архидьякона. — Вы были правы, это судьба, рок. Возможно, это правильно, и так было предначертано, — заметив блеснувшее в его глазах счастье, она впервые увидела в нём то, что так мечтала увидеть в Фебе. Да, он любил её, безумно, страстно, как, возможно, никто никогда не любил. Ему нужна была она вся: её душа, тело, мысли: все это нужно было ему, без остатка. Он любил её той, какой она была, любил и той, какой она стала. Он в первый же день встречи сказал ей, что любит её, мог и сейчас подтвердить свои слова, если бы это требовалось. На мгновение ей показалось, что он изменился: он больше не причинит ей боли, не испугает и не унизит.
И в тот самый миг Феб ушёл из её сердца, и эта мимолетная свобода от невзаимной любви окрылила её. Капитан, лживый капитан, его любовь была такой фальшивой и пошлой, что девушке вдруг стало неприятно от одного только воспоминании о ней.
— Уже совершив ошибку однажды, боишься допустить её снова, — неопределенно ответила цыганка. — Дайте мне время для того, чтобы понять себя… — по его взгляду, лихорадочному, болезненно-умоляющему, она видела, что слова не приносят ему успокоения — они вновь причиняют лишь боль. Счастье, только зародившееся в его взгляде, словно пламя свечи, колебалось, готовое вот-вот потухнуть.
— Но одно я знаю точно: я не презираю вас и не ненавижу, — уже увереннее произнесла она и улыбнулась. Улыбнулась ему. Впервые. Ему, этому священнику, не вызывавшему у неё никаких других эмоций, кроме как отвращение и страх, ему, а не Фебу, которому даже мысленно улыбалась когда-то.
Жизнь вновь заиграла в ней. Она почувствовала себя счастливой. Неужели она увидела счастье в том, кто внушал ей ужас? Она была счастлива не рядом с Фебом, её прекрасным принцем, а рядом с мрачным, суровым архидьяконом.