Та первая зима была замечательной. Я помню её хорошо. Помню свой первый в жизни снег. Он был лёгкий и пушистый. Он спускался с неба медленно, словно нехотя. Он даже и не спускался, а будто висел в морозном воздухе, кружился живыми белыми мухами. Мишка ловил снежинки раскрытой к небу ладошкой, а я подпрыгивал и хватал их ртом. Они были такими лёгкими и невесомыми, что совсем не ощущались на языке, хотя я точно знал, что они там были. Ловить снежинки у меня получалось хорошо, и мне это нравилось.
Ещё мне нравилось зарывать нос в снежный пух сугробов. Снег щекотал мне ноздри, и я чихал. Мишка смеялся от этого в голос, и тогда я чихал уже просто так, нарочно, чтобы Мишке было весело. Мне нравилось бегать по сугробам, катать санки с Мишкой по двору. Он всё время подгонял меня, чтобы я бежал быстрее, а когда я делал слишком резкий вираж, санки накренялись, и мальчишка валился в снег. Он лежал на спине, весь белый и счастливый, а я подбегал и слизывал снежинки с его раскрасневшегося на морозе лица. Он отталкивал меня, но при этом громко визжал и смеялся.
А мороз был совсем не злой, нам совершенно не было холодно. Только лапы немного подмерзали. На них, между подушечками, налипали плотные комочки снега, которые превращались в маленькие льдинки. Я очень любил их потом неспешно выгрызать и вылизывать.
Это были замечательные дни. Правда, вот таких, с пушистым снегом, дней было совсем немного. Намного чаще была слякоть. Снега либо не было вовсе, либо был он мокрый, тяжелый и противный. С неба сыпало непонятно чем, похожим на вымоченную крупу, лапы месили мерзкую снежную кашу, временами скользя по льду, прикрытому лживыми лужами. В такие дни мы приходили домой промокшие насквозь. Аркадий Борисович морщился и говорил, что когда я мокрый, во всей квартире воняет псиной. Не только в нашей комнате, а во всей квартире. Маме становилось неловко, она сразу смущалась и начинала робко за меня извиняться. А я не мог понять, что такого в запахе мокрой шерсти. Это же так естественно! Не то, что соседский одеколон – вот уж действительно мерзость. Резкий, до боли в носу, противный и отталкивающий. А ещё ненастоящий, искусственный. Аркадий Борисович брызгался им каждый день, и как нарочно, не у себя в комнате, а в общем коридоре, надолго отравляя воздух во всей квартире. Я лишь в дождь и слякоть пах мокрой шерстью, а он одеколоном – каждый день. И ни разу за это перед Мамой не извинился. А Мама извинялась каждый раз, хотя ей и извиняться то было не за что. Кроме одного раза, когда действительно было за что.
Мы в тот раз промокли с Мишкой основательно, до нитки. Ещё и в грязь вляпались по дороге домой. Не нарочно, так получилось. Мы ввалились в квартиру в тот самый момент, когда Аркадий Борисович собирался уходить в театр. Он стоял у зеркала в коридоре, весь отутюженный, лоснящийся, почти блестящий, и как раз брызгался своим отвратительным вонючим одеколоном.
– Фу, вы опять мокрые, – брезгливо глянул Аркадий Борисович на Мишку и меня. – Ну и вонь!
Он демонстративно зажал нос пальцами, делая вид, что дышать в нашем присутствии совершенно невозможно.
– Извините, Аркадий Борисович, – тут же засуетилась Мама.
– Это невыносимо! – продолжал возмущаться Аркадий Борисович, несмотря на мамины извинения. А потом он сделал то, чего ему делать ну никак не стоило. Он несколько раз пшикнул на меня из своего флакона этой невыносимой отравой.
Ой зря! Знай он наперёд, к чему это приведёт, наверняка предпочёл бы этого не делать. Но он пшикнул. И я среагировал так, как среагировала бы любая собака, ощутившая на своей шерсти что-нибудь неприятное и противоестественное. Я её стряхнул. Так, как умеют только собаки. Основательно. С упоением. От кончика носа до кончика хвоста. Не без удовольствия взглянув на ошалевшего соседа, я с удивлением отметил, как много, оказывается, может скапливаться воды и грязи на шерсти обычной среднестатистической овчарки. Гораздо больше, чем способен впитать парадно-выходной костюм Аркадия Борисовича. Хватило ещё и на всего Мишку, и даже на стены, двери и полы нашего общего коридора. Мишка покатился со смеха, Мама обречённо закрыла глаза ладонью, а у Аркадия Борисовича от неожиданности и возмущения перехватило дыхание. Он на несколько секунд замер, ловя воздух ртом, словно вынутая из воды рыба. Руки его, продолжавшие сжимать флакон с одеколоном, так и застыли в воздухе.
– Это… это.. это бе-бе-безобразие! – только и сумел, заикаясь, выдавить из себя Аркадий Борисович, и тут же скрылся в своей комнате. В театр сосед в тот вечер так и не попал. Я был подобным исходом удовлетворён, Аркадий Борисович, похоже, расстроен. Мама пыталась постучаться к соседу в комнату, предлагала постирать и выгладить испачканную одежду, но Аркадий Борисович её так и не впустил, предпочитая ненавидеть меня из-за закрытой двери.