– Она подавлена. Поэтому ее пока здесь и нет. Думаю, ей нужно время, чтобы… – Скорфус снова осекается, и снова на его морде проступает странная эмоция, которую я определил как задумчивость. Задумчивость, повод для которой его не воодушевляет. Помедлив, он начинает новое, другое предложение: – И послушай, двуногий. У нас времени тоже не так много. Ясно?
Его речь становится вдруг немного сбивчивой, а дыхание, кажется, учащается. Мои ребра жжет сильнее: кровь? Да, струйка стекает через его правый бок. Он, заметив это, с отвращением лижет шерсть, потом неестественно выворачивает голову и лижет сами борозды. Долго. Тщетно. Снова обращает ко мне окровавленную морду, и на этот раз я читаю в его взгляде одно-единственное тлеющее слово. Слово, которое отдается в висках.
«Спрашивай».
Он не про свое самочувствие и не про Орфо – понимаю это резко, как если бы когтистая лапа дала мне пощечину. Другой вопрос, тот, который тоже должен был быть первым или вторым, так пока и не прозвучал. Я задал его лишь в мыслях. Задал в пустоту, уверенный, что ответ найдется в каком-нибудь контексте. Например, я услышу, что Орфо сняла с меня венец прежде, чем ветви раздавили бы мне череп. Или что убор сам упал при моем падении. Что угодно глупое, очевидное. Что угодно, а не…
– Почему я выжил? – одними губами спрашиваю я, и Скорфус кивает.
«Отлично».
– Здесь могло бы быть три варианта, двуногий, – тихо начинает он, сев. Я все еще не в силах шевельнуться лишний раз, поэтому не поднимаю рук, пока он не просит: – Сними то, что у меня на шее. Давай.
Под шерстью оказывается шнурок, на котором что-то блестит. Плохо слушающимися пальцами я медленно мучаю узел, пока Скорфус, не сводя с меня взгляда, продолжает:
– Первый. Ты безгрешен. Что неправда. – Узел наконец ослабевает. Я тяну шнурок, и что-то, звякнув, падает мне на живот. – Второй. Боги отменили правило безгрешности. Это невозможно, венец убивает всех убийц, прикоснувшихся к нему. – Я нашариваю предмет. Круглый и плоский. Маленький. Знакомый?.. – И третий. Правила, придуманные богами для людей, над тобой просто не властны. Потому что ты не человек.
Он замолкает. Холодно следит за тем, как я поднимаю предмет к глазам, как без удивления разглядываю монету Рикуса, которую, видимо, отдала Орфо. Я поворачиваю серебро чеканным профилем. Всматриваюсь в него и понимаю, что иллюзия – мелькнувшая у подножия башни, спутавшая все, лишившая покоя – снова овладевает мной, на этот раз безраздельно, не встречая преград. Этот портрет на меня очень похож. Настолько, что я сжимаю кулак, не в силах смотреть.
– Рикус не рассказал тебе, верно? – Скорфус снова говорит желчно, так, будто Рикус в чем-то виновен, а я не понимаю, в чем именно. – Зато таращился, таращился раз за разом, а впрочем, что взять с этого ослика? – Кошачья морда почти по-человечески кривится. – Он же не понял. Он просто не смог бы понять.
– Чего?
Я совсем теряю нить. Кажется, будто Скорфус говорит уже не со мной, в чем-то убеждает сам себя, и остается лишь вспоминать, что эта монета злила его, раздражала, он с самого начала прицепился к Рикусу в том числе из-за нее, постоянно требуя убрать. Я разжимаю кулак и смотрю снова. Лик обрамлен легкими волосами, почти прямыми, но пышными. Общее спокойствие ощутимо даже в таком маленьком изображении. Кто это может быть, что за правитель Физалии, если правитель? Рикус упоминал, что монета нашлась в старой сокровищнице и была в обороте очень давно. Я не знаю физальскую историю настолько хорошо, чтобы помнить гравюры-портреты ее прежних властителей и тем более наместников колониальной эпохи. И главное, я не понимаю, почему Скорфус смотрит на серебряный кругляш с такой… злостью?
– Эвер. – Он снова обращается ко мне по имени, не по излюбленной дурацкой кличке. Бьет лапой по руке, и монета падает на постель. – Это Идус. Младший брат Зируса, Арфемиса и Одонуса. Таким он был, прежде чем то, что вы зовете Темным Местом, свело его с ума.
Я тянусь взять монету, просто чтобы как-то отвлечься от дрожи по спине, тянусь быстро, но Скорфус снова бьет меня лапой, на этот раз выпустив когти. Злость с его морды стерлась. Теперь там тревога. Нет, почти отчаяние.
– В каждом боге Святой Горы, – тихо продолжает он, – есть что-нибудь звериное, тебе, как и всем, это известно. О крокодильих глазах Зируса, о тигриных зубах и хвосте Арфемиса, рыбьей чешуе Одонуса и прочем, прочем… Знаешь, что было у Идуса?
Я качаю головой. Об Идусе почти не говорят, а если говорят, то насмешливо и презрительно, он считается отверженным богом или не богом вообще. Несчастным, глупым и гордым одновременно, ведь как можно в здравом уме и при божественной силе поддаться мертвым голосам, покинуть свой великолепный дом и бросить игрища с людьми ради… ради чего?
– У Идуса были крылья. – Скорфус не справляется с собой: обернувшись, кидает взгляд на собственную спину. – Крылья, огромные и сильные, но братья смеялись над ним и унижали. Потому что летать на них он так и не научился. Просто волочил по земле. Иначе не получалось.