Д.Б.: Я не говорил о размытых смыслах, уж извините. Каждый верит в то, что говорит, и пишет об этом четко и внятно, в меру таланта. Речь о том, что нет никакой верховной инстанции, которая бы могла весь этот разнобой связать и согласовать, и слава Богу, что нет. Рискованная аналогия: есть люди искренне православные, католики и буддисты. И каждый из них правомерно убежден в своем. А вот любого рода экуменизм - вещь очень ненадежная, то ли эклектика получается, то ли оккультный диктат. У меня есть своя шкала оценок, свой гамбургский счет, но не могу же я делать вид, что кроме этого вокруг ничего нет. Скажем, фигура Проханова во всех его ипостасях мне глубоко чужда. Но смешно было бы не понимать, что связанные с ним скандалы для современного литературного момента в высшей степени характерны, показательны.
М.Э.: Вы говорите, что академический стиль влияет на стиль критический. А обратного воздействия нет? Академизм не размывается под влиянием приемов критического дискурса? И не трудно ли критику перевоплощаться в университетского лектора?
Д.Б.: В лектора, наверное, нет. По моему убеждению, преподавание - это театр. На лекции нужно то, что тебе давно известно, прочувствовать как новое. Только тогда ты сможешь свое знание кому-то передать. Критический опыт здесь, скорее, полезен.
Что же касается собственно литературоведения, архивной работы, текстологии... Нет, это как-то на разных полках лежит. Я седьмой год занимаюсь подготовкой научного издания Арсения Тарковского. Если какое-то стихотворение печаталось 15 раз, то я должен сличить все 15 публикаций, вплоть до запятых, потом заглянуть в рукописи, найти разночтения, выявить закономерность работы над текстом, учесть влияние цензуры, обосновать конъектуры, посмотреть, что Тарковский писал об этом стихотворении в письмах... Понятно, что в таких строгих областях академического литературоведения ни о каком влиянии критики говорить не приходится.
М.Э.: Вы говорили о том, чего вам не хватало в литературоведении. А было что-то такое, чего вам не хватало в критике, когда вы в нее «десантировались»? Видели ли вы какую-то пустующую нишу, которую можно было занять с тем, чтобы она отличала вас от других критиков?
Д.Б.: И в литературоведении, и в критике есть свои периферийные крайности, которые иногда выходят на первый план, затмевая все остальное. В истории литературы, например, - это холодное, позитивистское установление дат и фактов. Такая работа очень важна, но это все-таки не главное, это только фундамент для чего-то большего.
В критике - противоположная крайность, которая меня не устраивала и не устраивает. Это легковесность и поспешная безапелляционность. Коль скоро нужно быть острым, полемичным, то, овладев определенным стилем, человек может писать критические статьи о чем попало и считаться критиком, не понимая в литературе ни аза. Такой критик не строит свою картину литературы, а предлагает читателю ряд разрозненных заметок о случайных книгах. Это своего рода критический популизм, ориентированный на некомпетентного читателя, - дескать, «я такой же, как ты, между нами нет отличий». Мне всегда хотелось высказываться более ответственно, со знанием дела.
М.Э.: Скажите, а такая позиция выбрана вами сознательно? Вам не обидно, что существует, скажем, «ОТК Немзер» или, для других писателей, «ОТК Курицын», «ОТК Басинский», а «ОТК Бак» нет?
Д.Б.: Это, конечно, сознательный выбор. Я пишу только если у меня есть личная потребность высказаться. Это не связано с заработком, с иными внешними фактами - групповыми обязательствами, круговой порукой. Критик ex officio - это человек, который почти все читает и о многом из прочитанного пишет. Критик тем профессиональнее, чем полнее у него в голове карта текущего «литературного процесса». Но с моей колокольни тоже открываются заманчивые пейзажи. Я могу говорить с читателем помимо амплуа, которое неизбежно задается журналом или сетевым изданием, в котором лежит трудовая книжка «настоящего» критика.
Конечно, с подобным самоопределением связаны и неизбежные профессиональные потери, прежде всего - ограниченные возможности для прямого влияния на литературную ситуацию. Вот конкретный пример. Есть замечательный прозаик Евгений Федоров. Я убежден, что его «лагерные» произведения – «третий путь» после Солженицына и Шаламова. Федоров не ставит перед собой тех колумбовых задач, которые были у его великих предшественников. Это обращение с лагерным материалом, как с материком, уже нанесенным на карту. Он может позволить себе, при всех описываемых ужасах, и некоторую отстраненность, и определенную иронию. На мой взгляд, это явление очень значительное. Но он практически не существует в литературе. Критик Бак мог бы, занимай он иную позицию, попытаться прозаика Федорова как-то «раскрутить», и я уверен, что мне бы это удалось, просто в силу масштаба самого явления. Я же опубликовал о нем две статьи, большие по моим меркам, в «Литературке» и в «Новом мире», и все. Я высказался, моя задача как критика на этом исчерпана.