— Ты хочешь уверить меня, что придет волшебник и оживит этот громадный ящик?
Наджиб обнял ее и, целуя ей лоб, волосы, руки, сказал:
— Это такой волшебный волшебник, что ты его даже не увидишь. Честное слово.
— О, как я рада… Как рада…
Мы помогли ей навести порядок в гостиной. Подмели пол и вымыли лестницу.
— П-ф! Куртка-то у меня старая, да и жарко к тому же. Обменяю-ка я ее кое на что, — сказал Наджиб и, перекинув куртку через плечо, бегом направился куда-то.
Вернулся он с мешком алебастра на спине. Деревянной лопаткой мы замазали все дыры в стенах.
Вечером отец, благословив наш ужин из холодного мяса, поговорил о греческих философах, коснулся курса акций на Уолл-стрит, закурил трубку и отправился спать, ни словом не упомянув о радио.
А через несколько дней с полдюжины мужчин наводнили наш дом. Они сверлили, приколачивали, привинчивали. Установили счетчик, протянули провода, поставили выключатели, повесили люстры, плафоны. Мама была подавлена этой суматохой, шумом голосов, стуком молотков. Весь день она пряталась на кухне, сжав губы, приготовляя еду, заваривая чай для нас и для тех, кто работал по «устройству в доме волшебника». Когда мы приходили из школы, она задавала нам один и тот же вопрос:
— Ну, как? Он уже здесь?
И мы отвечали хором:
— Скоро будет.
Она не проявляла нетерпения, не волновалась. Нет. Это было нечто свойственное только ей: вера и терпение. Однако с каждым днем исполненное веры ожидание становилось все трепетнее.
Из всего моего горького прошлого эту пятницу я запомнил особенно отчетливо. Стенные часы в гостиной хрипло пробили пять. Мы с Наджибом разулись в передней, положили портфели на башмаки и пошли к маме.
— Ну вот! Он здесь, — сказали мы.
Много-много времени спустя я сам стал главой семьи в стране, которую научился любить. Одну из моих дочерей зовут Доминик. Ей девять лет. Она такая светленькая, что волосы ее не видны на солнце, а незабудковые глаза так же огромны, как глаза моей мамы. По вечерам, когда я рассказываю ей перед сном сказки о феях и людоедах, я вижу на ее лице приливы и отливы чувств, как в «Море» Дебюсси. Буря сменяется штилем. Глаза то наполняются слезами; то сияют улыбкой.
Те же невинные волнения, выраженные цветом и ароматом непосредственности, отражались и на лице мамы, когда Наджиб пришел к ней в спальню и, вложив ей в руку грушу выключателя, сказал:
— Нажми. Не бойся! Включай!
Сначала неуверенность промелькнула у нее в глазах. Страх перед неизведанным. Опасение выпустить из бутылки духа, с которым потом не справишься. Затем сверкнули зубы: она улыбалась. Улыбка была подобна заклинанию: «Во имя всемогущего владыки вселенной!» Потом она нажала кнопку на груше — и в комнате зажегся свет, а лицо ее озарило солнце радости.
Она разглядывала кусочек бакелита, обладающий даром освещать мир. И радость ее была подвижна, как морская зыбь, передающая с волны на волну, с горизонта на горизонт упавший на нее первый луч зари. И клянусь, голос ее был подобен крику чайки, когда она воскликнула:
— Он здесь!.. Волшебник пришел!
— Теперь погаси, — сказал Наджиб смеясь.
— Что?
— Нажми снова на кнопку.
Машинально она повиновалась, и настала ночь. Отчаяние. Ее лицо свела судорога.
— О! Он ушел, — воскликнула она тонким голоском обиженного ребенка. — Его нет.
— Включи, и он вернется. Да ну же, не бойся.
Приближалась ночь, часы с гирями отбивали время, вопли нищих пламенно вздымались к небесам, словно призыв к молитве, а она все нажимала кнопку каждые две секунды и повторяла, точно испорченная пластинка: «Включим — выключим!.. Включим — выключим!.. Включим — выключим!..»
— А теперь, — сказал наконец Наджиб, щелкнув пальцами, — пошли посмотрим на радио, хочешь?
— Подожди.
Она выскочила из спальни и принялась бегать из комнаты в комнату, зажигая все лампочки под абажурами, все люстры. Гасила. Зажигала. Хлопала в ладоши, весело пританцовывала, приговаривая: «Включим — выключим!..»
— Идем же, посмотрим радио.
Но она сначала переоделась в парадное платье, расшитое золотом, надушилась жасмином и, войдя в гостиную, повела себя так, будто увидела радио впервые в жизни. Присела на пятки, положив локти на колени, с серьезным, недоумевающим видом подперев ладонями подбородок, — такую позу она обычно принимала, когда отец пытался объяснить ей — с доказательствами в руках — разницу между звонкой монетой и банковским билетом.
Наджиб повертел ручки приемника, настроил звук, и из ящика послышался голос: «Выдержанное зерно — сто восемьдесят, свежее — двести тринадцать, греческий пажитник — тридцать один, просо — двадцать».
Потом зазвучала легкая музыка.
— Ну как? — спросил я маму. — Что ты об этом думаешь?
Но что бы она ни думала, мне она ничего не ответила. Она даже не слышала моего вопроса. Ее остановившийся взгляд ничего не видел, мечта овладела ею, проникла в ее кровь.