Харитонову остается понемногу свыкаться с «холодом» – и потому кажется совсем не случайным его внезапный интерес к образу мудрого хладнокровного пресмыкающегося: «Жила одна змея, ⁄ она увидела молодого человека, влюбилась в него ⁄ и захотела превратиться в девушку» (407), «о, я ему скажу, когда он не выдержит, нет уж дорогой, нет уж, золотой, не надо не будем, а то я свяжусь для тебя только с этим, с любовью, с запретом, и ты вообще ко мне заходить не будешь. А ты лучше заходи для пустых разговоров (а я, змей, буду незаметно подогревать твой соблазн)» (331), «под конец своей жизни Женя написал пьесу о себе. <…> себя Женя вывел в образе Ужа, который ползал в лесу вокруг бивака Мальчика и его Отца»[787]
. Возможно, именно это хладнокровие, искушенность и умение подчинять людей своей воле – а также растущая склонность к дидактике и языку манифестов (именно манифестами являются написанные в 1980 году «Листовка», «Непечатные писатели» и «Предательство-80») – заставили Дмитрия Пригова предполагать, что если бы Харитонов с годами отошел от литературы, он, скорее всего, стал бы харизматическим лидером какой-нибудь неортодоксальной религиозной общины (2: 88).Впрочем, и без этого гипотетического ухода «за пределы литературы» произведение «В холодном высшем смысле» выглядит итоговым. Здесь полезно будет еще раз обратиться к траекториям, по которым двигались в течение двадцати лет «ключевые слова» Харитонова: «слабость», «узор», «тюрьма», «цветок», «холод». Как отмечал Реймонд Уильямс, в ключевых словах зачастую может быть обнаружена «общая закономерность изменений» (a general pattern of change), и потому их полезно использовать «как особый вид карты, с помощью которой можно снова взглянуть на более широкие изменения в жизни и мысли»[788]
. И в случае Харитонова такая «карта» явно ведет читателей от теплых земных потемок к сияющей символике «холодного высшего смысла». Бывший когда-то частью растения, «цветок» становится емким символом всех советских гомосексуалов; отсылавший к поверхности ковра «узор» оборачивается универсальным принципом творчества; характеризовавшая состояние человеческого тела «слабость» дорастает до искусства жизни в авторитарном государстве; означавшая тривиальную советскую КПЗ «тюрьма» приоткрывает экзистенциальное измерение писательского труда. Наконец и «холод» из констатации низкой температуры превращается в объективный коррелят трагического самоощущения человека, одиноко стоящего на пороге старости.Налицо растущее тяготение Харитонова к литературному символизму, стремление переходить от конкретного к абстрактному, желание говорить о вещах не с точки зрения погруженного в «живую жизнь» советского обывателя, но
Было ли это тяготение – тяготением к смерти?
В любом случае
Заключение: и жизнь моя в июне
В начале июня 1981 года писательская судьба Харитонова кажется только-только приближающейся к своему зениту. Книга «Под домашним арестом» сделана и успешно отправлена за границу – на попечение Василия Аксенова. Обосновавшийся в США Филипп Берман ведет переговоры с Ardis о публикации «Каталога»[789]
. Литераторы обеих советских столиц единодушно признают талант и оригинальность Харитонова, а сам он совершенно искренне считает себя одним из величайших авторов современности – «и слава тем людям, кто в какие-то минуты это чувствует» (327). Харитонов практически не употребляет алкоголь, почти никогда не болеет (2: 95) и всерьез планирует дожить до восьмидесяти лет[790]. По его расчетам, в 1995 году в СССР начнется новая политическая оттепель (326), благодаря которой он сможет добраться до широкой публики: «Надеяться никогда не глупо» (326).