Подобная позиция означает если не полный разрыв, то, во всяком случае, дистанцирование от либерального мейнстрима советской интеллигенции, составляющей большинство в литературных кругах, где обретается Харитонов. Зачитывая публике фрагменты новых текстов, Харитонов играет на различии между «первичным» и «вторичным» (в терминологии Бахтина) автором: спровоцировав сначала ссору или скандал своими одиозными обобщениями («Там где нужен товар, хоть товар для душевного употребления, для еврея поле. Все подделки – кино, переводы художеств с других языков, все поле евреям. И по относительным расценкам, по рынку, их товар тоньше, хитрее. В нём больше подмешано души и международной человечности» [257]), он затем невинно изумляется остроте читательских реакций, списывая все на «литературную маску» (Михаил Айзенберг: «Он как-то делано удивился и возразил в том смысле, что зачем же так реагировать – это же литература»[548]
). И, разумеется, терпеть подобную игру готовы далеко не все; с Харитоновым разрывает отношения Марианна Новогрудская[549], от него явно отдаляется Михаил Айзенберг («Потом мы заочно поссорились. Я был чем-то огорошен и обижен в его писаниях, может быть и не зря» [2:138]), а Михаил Файнерман, продолжая общаться, кажется, сам изумляется своему терпению («Хотя Женя, сукин сын, и пишет: „Международная человечность4. Вообще. Если бы ты видел, что он тут теперь пишет, ты бы удивился, как я с ним вожусь. Я и сам порой удивляюсь», – сообщает он Науму Вайману[550]).Все это, впрочем, нисколько не останавливает Харитонова.
Он словно бы находит какое-то мрачное утешение в новой роли провокатора и «интеллигентного Люцифера»[551]
, разыгрываемой им при каждом удобном случае («[Харитонов] в гостях у Лунгиных разгоряченно отстаивал свой образ жизни с позиций „европейского аморализма“»[552]) – но чем дальше, тем сильнее эта роль сопряжена с депрессией и одиночеством. По всей видимости, несмотря на активную светскую жизнь, определенная склонность к уединению всегда была внутренне присуща Харитонову. Проведший первые семь лет жизни в Сталинске, в разлуке с родителями, он, кажется, с детства ощущает отчуждение от собственной семьи[553]; легко заводящий дружбы и чарующий людей обаянием, он принципиально не употребляет само слово «друг» (Елена Гулыга: «Все у него были только „знакомые“»[554]); наслаждающийся изобилием мимолетных любовных связей, он иногда плачет по ночам от одиночества[555]. Обострившееся ощущение собственной гениальности[556] и скандальный поворот к почвенничеству только усиливают харитоновскую потребность отстраняться от людей («Я КАК РЕДКОЕ ИЗДАНИЕ ДОЛЖЕН ВЫХОДИТЬ В СВЕТ ИНОГДА» [209]). В итоге возросшая замкнутость Харитонова приводит к тому что вокруг его личности – воспринимаемой теперь в качестве «одиозной, знаковой и трагической»[557] – начинает циркулировать огромное количество самых странных слухов: предполагают, что Харитонов развлекается «эстетскими укольчиками» (2: 134), рассказывают о черных мессах, которые он служит в компаниях друзей «нагишом, с крестами на причинных местах»[558], утверждают, что «его поддерживает могущественный клан голубых, некая элита» (2: 134), и передают мрачные истории, как он чуть не совершил самоубийство («Надел, говорит, петлю на шею, и так сразу хорошо стало и покойно, что постоял и передумал»[559]).