Я тоже помню, как пахло в городе где-нибудь в середине шестидесятых, как летал везде ненавистный нынче, а в ту пору любимый тополиный пух, и внезапный этот дождичек среди жаркого асфальтного лета, или осень, и ты в шарфе, закрывающем подбородок, а рядом чей-то белый, подмокший на плечах плащ, и лёгкость, свежесть и несомневающееся предчувствие скорого, вот-вот, из-за того вон угла готовящегося вывернуть на тебя всамделишного счастья.
И эти корни, вспучивающие и рвущие асфальт, старых вётел вдоль проспекта, непереименованного ещё, Спартака, и чешуйчатые золотые серёжки стройных, как музыка Баха, берёз, и солнце, капельки, запах весны.
Говорят, что аиста сделал по собственному почину директор одного из яминских заводов ещё до войны. Что сам придумал и отлил у себя на заводе в сталеразливочном цехе. И что спрямленно грубые, в комочках настывшей стали ноги сам красил потом чёрною масляною краской, не помня, наверное, точно, какого цвета они у живых, но крылья и грудь и шею он сделал белыми и, как талантливый инженер, сумел добиться, чтоб из его раскрытого красного клюва побежала в чашу фонтана настоящая вода... Говорили, он был немного странный, не совсем похожий на других директоров мужик, что писал плохие стихи и рисовал никому не нужные акварели, что, разойдясь с женой, оставил ей в этом доме на месте бывшего костёла генеральскую огромную квартиру, а сам сгинул где-то потом, не оставя после себя, кроме аиста, никаких следов и упоминаний.
— Око за око и зуб за зуб, — говорил Илпатеев Паше в гараже, — это ладно, это я понимаю. Человеку нужен «враг», дабы хоть как-то оправдать бессмысленность существования. Но зачем же, Паша, сказал Он: подставь правую, если ударили по левой?
Паша задумывался, но Илпатеев продолжал сам. Око за око, говорил он, — это дурная бесконечность, ведущая в никуда, а «подставь» — освобождение от неё, независимость и внутренняя свобода от всех зацеп и пристрастий земного захваченного Зверем существования... Но только вот зачем, спрашивал Илпатеев у Паши, нам с тобой освобождаться-то, Паша? Зачем?
Паша глотал только что дожёванный им кусок бутерброда и, крякнув, делал жест рукою: сейчас-сейчас, погоди минуточку! Я тебе всё объясню.
24
...На «Комсомольской» народ частично вышел, и он, Паша, продвинулся поглубже, в самый уголок. В край окна — солнце. Солнце, солнышко, отрада души... «Что из того, что ты не я, а я не вправе быть тобою... И... гхм... грех неправедного бытия К нам возвращается судьбою...» Ха! Вроде получилось. Этим показать. «Ну хоть что-то...» — скажет Илпатеев. Юра обсмеёт. Нет уж, братцы-кролики! Шалишь. Хотя со стендом тоже не верил никто поначалу, ни Емеля, ни друг его, ни дирекция завода. Конструктора нарочно бегали, спрашивали неизвестно что и, если б не ответил, с радостью доложили — да он ведь ничего-с не знает-с, Лялюшкин ваш! Сроки невозможные, невиданные. Ва-банк шёл. В первый последний. Чуть что, ночь-заполночь — е м у звонили. Один всё связывал, все концы и начала. И на каждое решение — минута. «Ну что, хрены пареные, умылись?» — ликовал Емеля. «Не слышу!» — руку к уху приставлял. Хорошо теперь-то стоять-радоваться: я от дедушки ушёл... И ничего оно, конечно, класс пролетариат, да цепи тяжки. «Для Лялюшкина бедняжки...» — добавил б Юра. Всенепременно. И кто ж сформулирует ныне бригаде юридическую неправомочность очередного занижения расценок, которые...
Он держался за приоконный поручень у задника, а чья-то холодная снаружи рука легко коснулась его мизинца. Помедлила, точно всё-таки застеснявшись, поколебалась и зависла так, остановившись, в полусантиметре. Из-за заслонявшего обзор мужского локтя в штормовке Паша всё-таки выглянул краешком глаза, одним глазком. Ха! Изящно-упругий стебель тонко-белой изящной кисти. Не-е-т-т! Назад. Это не по зубам тебе, Пашечка, не по зубам! Ничего, кроме муки и боли, из всех этих штук у него никогда не выходило.
Он стал смотреть в пол. Мужские ботинки с косыми поперечными ремнями, женские, стоптанные каблуками внутрь сапоги. Кроссовки, испачканные молодою грязью. Грязный троллейбусный талончик. Истаивающие кружева свежих, порождённых новыми временами плевков... И вдруг — али вновь почудилось струхнувшему Паше? — тук-тук-тук! — по до белизны в козонках сжавшемуся сразу запястью его стучали согнутым в молоточек пальцем. «Э-ге-гей, мужичок, чего засмурел?»
Хотя был и, не дай Бог, легальный какой-нибудь вариант. «Мужчина, у вас не будет лишнего-то талончика-то?» Нет-нет-нет, он чувствовал, вариант нелегальный.