— С чего вы взяли? — Тон и взгляд, которым глянула она исподлобья прямо мне в глаза, были порядочной, не чувствующей за собою вины женщины.
Я немного смутился.
В оправданье я сослался на «страшного человека» в адресованном ей письме, которое сама Маша пересылала когда-то Илпатееву. Ещё кое-какие отзывы, полученные мною в самодеятельном моем расследованье. Я сказал, что, по моим сведеньям, он был... ну как бы «не очень доброкачественный», что ли. Не здоровался на улице, пил, приручал, употребляя термин известного французского лётчика, к себе человека, а затем бросал. Что поначалу многие любили его, но потом непременно разлюбляли...
— Я же не разлюбила! — обрывая меня, быстро выговорила она каким-то птичьим щелистым голосом.
Потом она сама взяла у меня слово. Она полагала, что «страшным человеком» бывшая их классная руководительница просто предостерегала её от ошибки, от ненужных переживаний, обыкновенное между женщинами дело, в особенности, если одна старше и чувствует ответственность за другую.
Кроме того, ей, Маше, кажется, сказала она, что Елизавета Евсеевна сама побаивалась Илпатеева.
— А почему? — встрял я. — Если не страшный-то был?
Ни капельки не стесняясь советских своих зубопротезов, Маша рассмеялась. Смех был самый неожиданный, девчоночий, каким прыскают они, четырнадцатилетние, на школьных переменках вслед новому мужчине-преподавателю.
Коля (Маша с осторожностью произнесла имя Илпатеева) одно время очень хотел убедиться, удостовериться, что это она донесла на своих соседей ещё до войны, всё хотел разобраться, понять, как это возможно «закладывать» на погибель человека и по милосердию брать на содержание осиротевшее его дитя. Постигнуть не мог! Ну а Лизавета чутьём угадывала, что за этим вниманием, и побаивалась.
Всё рассказано было ровно, без суда или оправданья и Илпатеева, и его жертвы.
— Ну и что? Что потом? — спросил я. Ответ мне был известен, но хотелось проверить.
— Потом он решил, что это всё равно. Доносила, не доносила...
— Почему ж вдруг так? — уточнял я.
— А потому что... потому что у каждого крест по его силам и... и не стоит «приискиваться»!
— Приискиваться?
Она не ответила.
Солнце закатывалось где-то за не видимым отсюда зданием политеха, а реденький этот пушок нашей юности ещё летел, плыл наискось, делая всё опять похожим не то на аквариум, не то на состояние космической невесомости. Эта правильная жизнь в меру доброго, в меру злого человека. Её, их Лизы, день, и её жизнь. И в сравнении с честным Толстым, расшатавшим и без того пошатнувшуюся православную монархию, она, которая, как большинство, по слабости оправдательно врала себе... Что это? Уж не лучшая ли доля?
И странно, в который раз и без всякой причины мне сделалось чуть не до слёз жалко, что всё проходит и что вот даже в обществе этой златоустой, законсервированно верной моему герою женщины я тоже наверняка в последний раз.
Если бы Илпатеев, выразил я Маше сомнение, заделался в самом деле таким христианином, вряд ли бы он пошёл на самоубийство, — великий, тягчайший в церкви грех...
Она как будто не слушала меня, думала о своём.
Я молчал, и заговорила она сама. Как всякий прямодушный всамделишный практик, а не теоретик морали, она, угадывая предмет сердцем не хуже моего, испытывала затруднения всякий раз, когда дело доходило до определений. Если же и выражала какую-то «мысль», складывалось впечатление, что это она повторяет что-то чужое, не своё.
Да, из большой, хорошей, очень любившей его семьи. Да, избалованный немножко, изнеженный... Да, пожалуй что и растерялся, когда столкнулся...
И всё начинал, — подхватил я, — всё шарахался от одного к другому, рвал по-живому, а всё кончалось ничем, плохо, очередною чужой болью да бедой.
Она снова, не среагировав, пропустила мимо ушей мою в отношении Илпатеева инвективу.
Да, крестик носил, она сама видела в последнюю их встречу, а в церковь, да, кажется, не ходил. Что-то у него там не складывалось.
— И там, значит, тоже? — не удержался я.
Маша пожала плечами. Она, впрочем, заметно как-то потускнела.
Если к человеку — с сочувственным вниманием, — как бы между иным прочим вставила, помню ещё, Маша, — а не для того, «чтобы отстреляться в добре», то наверняка поймёшь и простишь его, а когда ищешь вражды и обличений, облегчаешь себе и нарочно не понимаешь.
Эту тонкую мысль — в мой огород — она выразила скорее мимикой и междометиями, но я догадался.
— Это «не по хорошему мил, а по милу хорош», что ли? — начал я выводить на интересующее меня. — И что «оставь надежду» выбраться из этой ямы?
Нет-нет-нет! — быстро замотала она головой, и было ясно, что она очень и очень слышит, о чём я.
— Нет! — поспешно проговорила Маша. — В последний раз он сказал мне, что теперь точно знает: есть сила... — она замялась, подыскивая или вспоминая слова, — мистическая, но имеющая воплощение... Да, воплощение! И что её можно вычислить.
«И что ж это за сила?» — спросил я взглядом.
— Это те, — сама себе кивая в подтверждение правильности цитаты, — кто не принимал, не принимает и никогда не примет Христа, а значит, служат...