Мы искренне верим, что он хотел бы создавать художественные произведения, и в то же время знает, что не в состоянии их создать. Чтобы выпутаться из этого неприятного конфликта между желанием и делом, он пишет оперы для Парижа и легко соглашается на их постановку во всех других городах.
В нынешнее время это вернейший способ создать себе художественную славу не будучи художником. Под давлением такого самообмана, которое должно быть не совсем легкое, этот композитор является нам также в трагическом свете, но трагедия личного чувства в его уязвлённом интересе обращается в трагикомедию. Знаменитый композитор как бы демонстрирует в области музыки те действительно смешные и не вызывающие сочувствия черты, которые отличают еврейство вообще.
Рассмотрев, таким образом, вышеприведенные явления, из которых должно быть понятно наше обоснованное, оправдываемое и вместе с тем неодолимое отвращение к евреям, мы можем указать на эти явления, как на признаки упадка переживаемой музыкальной эпохи.
Если бы те два еврейских композитора (7) в действительности привели нашу музыку к высшему расцвету, то мы должны были бы признаться, что мы отстали, и что наша отсталость заключается в органической неспособности к искусству. Но так ли это? Напротив, индивидуальное чисто музыкальное богатство нашего времени кажется скорее умноженным, чем уменьшенным по отношению к пережитым эпохам.
Неспособность заключается в самом духе нашего искусства, стремящегося к иной, чисто художественной жизни, которая теперь вряд ли для него существует. Эта неспособность выясняется в художественной деятельности специфически одарённого композитора Мендельсона. А успехи того, другого композитора (
Это важнейшие моменты, которые должны сосредоточить на себе внимание тех, кому дорого искусство. Их мы должны исследовать, о них мы должны сами себя спрашивать, чтобы составить себе о них ясное понятие. Кто боится этого труда, кто отворачивается от такого исследования и не чувствует его необходимости, тот отклоняет от себя разумную возможность, которая вытолкнула бы его из нейтральной колеи бессмысленной и бесчувственной старой привычки, — тот принадлежит к "еврейству в музыке".
Этим искусством евреи не могли овладеть прежде, чем им понадобилось открыть и доказать внутреннюю отрицательную жизнеспособность музыки.
До тех пор, пока музыка, как особое искусство, имела в себе действительную органическую жизнеспособность, до времён Моцарта и Бетховена включительно, нигде не нашлось еврейского композитора; совершенно невозможно было для элемента совсем чуждого этому организму принять участие в развитии его жизни. Только тогда, когда внутренняя смерть тела сделалась неоспоримой, тогда те, кто были вне его, приобрели силу им овладеть, но только для того, чтобы его разложить. Да, наш музыкальный организм распался и кто мог бы, глядя на его разрушение, сказать, что он ещё жив?
Дух нашего искусства, переставшего быть жизнеспособным, удалился обратно в ту среду, которая родила его жизнь, и только в жизни, а не около его распавшегося трупа, мы можем опять найти его дух.
Мы говорили выше, что евреи не дали свету ни одного истинного служителя искусства. Но необходимо упомянуть о Генрихе Гейне. В то время, когда у нас творили Гёте и Шиллер, не было ни одного другого поэта-еврея. Но когда у нас поэзия превратилась в ложь и когда не сохранилось ни одного настоящего поэта, тогда стало делом некоторого очень одаренного поэтического еврея (
Ещё мы должны будем назвать одного еврея, который выступил у нас в качестве писателя. Из его еврейской обособленности он вышел к нам ища спасения. Он его не нашёл. и должен был сознаться, что он может его найти лишь только в нашем спасении — в искренности человека. Для еврея сделаться вместе с нами человеком, значит прежде всего перестать быть евреем. Это и сделал Берне. И Берне учил, что такое "спасение" не достижимо в довольстве и равнодушном холодном удобстве, но что оно, как и нам, стоит тяжких усилий, нужды, страха, обильного горя и боли.