Язык Баха относится к языку Моцарта и, наконец, к языку Бетховена так, как египетский сфинкс к эллинской человеческой статуе: как сфинкс с человеческим лицом выдаётся из животного ещё тела, так выдаётся благородная человеческая голова Баха из старинного парика. Непонятно-бессмысленная путаница прихотливого музыкального вкуса нашего времени состоит в том, что мы одновременно прислушиваемся к языку Баха и Бетховена и толкуем их, как будто они отличаются друг от друга только формами творчества и индивидуальностью, не замечая их действительного культурно-исторического различия.
Причина тому легко понятна: языком Бетховена может говорить лишь искренний, задушевный человек, потому что это был язык совершенного музыкального человека. Бетховен, в силу непреодолимого стремления к поиску абсолютной музыки, область которой он измерил и наполнил до крайних границ, указал нам путь оплодотворения всех искусств музыкой, как единственное успешное расширение её сферы. А языку Баха искусный композитор может легко подражать, хотя бы и не подражая собственно Баху. Это происходит от того, что в творчестве Баха формальные элементы преобладают над индивидуальным содержанием, которое в его время занимало далеко не господствующее положение. Это был период, когда формировались только способы музыкального выражения независимо от их содержания.
Творческие же усилия Мендельсона, направленные к тому, чтобы неясные, ничтожные идеи нашли не только интересное, но умопоражающее выражение, активно содействовали распущенности и произволу в нашем музыкальном стиле.
В то время, как последний в цепи наших истинных музыкальных героев, Бетховен, добивался с величайшим желанием и чудодейственной мощью наиболее полного выражения невыразимого содержания при помощи ярко очерченной пластической формы своих музыкальных картин, Мендельсон только растирает в своих произведениях эти полученные образы в расплывчатую, фантастическую тень; при её неопределённом сиянии только наше капризное воображение произвольно возбуждается, но чисто человеческое внутреннее страстное стремление к художественному созерцанию едва ли будет просветлено надеждой на исполнение. Только там, где давящее чувство этой неспособности, кажется, овладевает Мендельсоном и заставляет его выражать нежное и грустное смирение, композитор субъективно показывает нам себя, мы видим его утончённую индивидуальность, которая сознаётся в своём бессилии в борьбе с невозможным. Это и есть, как мы уже говорили, трагическая черта в личности Мендельсона. И если мы желали бы в области искусства одарить нашим участием чисто личность, то мы не посмели бы отказать в этом участии Мендельсону, несмотря на то, что этот трагизм скорее всего был как бы его принадлежностью, но не мучительным, просветляющим чувством.
Но кроме Мендельсона, никакой другой еврейский композитор не в состоянии возбудить у нас даже подобное участие. Один далеко и широко известный еврейский композитор (5) наших дней выступил со своими произведениями не столько затем, чтобы поддержать путаницу в наших музыкальных понятиях, сколько затем, чтобы использовать её.
Публику нашей современной оперы уже в течении довольно продолжительного времени шаг за шагом совсем отучили от требований, которые должны были быть предъявляемы, не только к драматическим художественным произведениям, но вообще к произведениям хорошего вкуса. Помещения этих мест для развлечения наполняются в основном только той частью нашего среднего общества, у которого единственной причиной для разнообразнейших намерений служит скука. Но болезнь скуки нельзя лечить художественными наслаждениями, потому что она не может быть намеренно рассеяна, но только лишь затуманена иной формой скуки. Заботу о таком обмане тот знаменитый оперный композитор поставил себе художественной задачей жизни. Представляется совершенно излишним излагать те приёмы, которыми он пользовался для достижения своих важнейших задач; достаточно того, что он, судя по его успехам, в совершенстве умел обманывать.
В самом деле, разве не обманным образом он выдал своим скучающим слушателям (6) давно и хорошо известный жаргон за модное и пикантное выражение тех пошлостей, которые нам неоднократно бросались в глаза в их естественном непривлекательном виде? Он позаботился также и о том, чтобы использовать возможность драматических потрясений и чувственных катастроф, чего так настойчиво ожидают скучающие; и если вникнуть в причины его успеха, то не будет ничего удивительного в том, что он легко достигает цели. А что он здесь достигает цели, это ясно и понятно для того, кто вникает в причины, вследствие которых при таких обстоятельствах ему всё должно удаваться. Этот обманывающий композитор заходит даже так далеко, что обманывает сам себя, и, может быть, также ненамеренно, как он обманывает своих скучающих слушателей.