Поэтому, случайные наружные признаки явлений, как нашей жизни вообще, так и нашего искусства, кажутся евреям существенными. А когда эти признаки они кладут в основу своего художественного творчества, то оно и приобретает извращенный, чуждый и несимпатичный характер. А еврейские музыкальные произведения оказывают на нас такое влияние, какое мы получили бы от стихотворений Гёте в переводе на еврейский жаргон.
И подобно тому, как в еврейском жаргоне перемешаны слова и конструкции с удивительным отсутствием выразительности, так и в творчестве еврейского композитора сплетены разнообразные формы и особенности стиля всех времён и всех композиторов, и в их тесном ряду, в пестрейшем хаосе мы найдём отзвуки всех школ.
Понятно, что в этих произведениях вся задача сводится не к содержанию и не к предмету, о котором стоило бы говорить, но исключительно к самому способу выражения.
Чем же может быть приятна такая болтовня, если не тем только, что в каждый новый момент она вызывает новое раздражение внимания сменой бессодержательных выражений?
Но истинное вдохновение, истинная страсть, когда проявляется во вне, сама находит своё выражение.
Еврей же, как мы уже говорили, не имеет истинной страсти, той именно, которая побудила бы его сама по себе к художественному творчеству. А где нет этой страсти, там нет и спокойствия. Истинное, благородное спокойствие есть ничто иное, как страсть, успокоенная отречением (Resignation). Где спокойствие не предшествовало страсти, там только косность. Противоположное же этой косности есть то колючее беспокойство, которое мы улавливаем в еврейских произведениях с начала до самого конца их, кроме тех случаев, где оно уступает место бездушной и бесчувственной косности.
Иллюстрируя всё вышесказанное, мы остановимся на произведениях одного еврейского композитора, который природой был одарён таким специфическим талантом, каким немногие обладали до него. Всё, что мы видели при исследовании нашей антипатии ко всему еврейскому, все противоречия этого существа, вся его неспособность приобщиться к нашей жизни и искусству, вне которых евреи обречены жить, даже несмотря на стремление к созидательной работе — всё усиливается до полного трагического конфликта в характере, жизни и творчестве рано умершего Феликса Мендельсона-Бартольди. Он доказал нам, что еврей может иметь богатейший специфический талант, может иметь утончённое и всестороннее образование, доведённое до совершенства, тончайшее чувство чести, и всё-таки, несмотря на все эти преимущества, он не в состоянии произвести на нас того захватывающего душу и сердце впечатления, которого мы ожидаем от искусства, которое мы всегда испытывали, лишь только кто-нибудь из представителей нашего искусства обращался к нам, чтобы говорить с нами.
Пусть специальным критикам, которые, может быть, пришли к подобному же выводу, будет предоставлена возможность подробно разъяснить это несомненное свойство мендельсоновских произведений, мы же полагаем для себя достаточным наше общее впечатление от его произведений. В самом деле, мы могли чувствовать себя увлечёнными каким-либо произведением этого композитора только тогда, когда для нашей фантазии, обыкновенно любящей развлечения, соединения и сплетения тончайших, весьма гладких и искусственных музыкальных конфигураций, как в переменчивых световых эффектах калейдоскопа, давались такие развлечения. Но мы ничего не испытывали, когда музыкальные образы Мендельсона должны были служить возбуждению более глубоких и сильных чувств человеческого сердца (4).
И сам Мендельсон чувствует те пределы, за которыми для него прекращается уже творческая, производительная способность.
Там, где ему, как в ораториуме, нужно подняться до драмы, Мендельсон не может избегнуть необходимости прибегнуть к такой форме выражения, которая уже служила композитору, выбранному им для образца, как определённо индивидуальный признак.
При этом следует принять во внимание, что композитор взял себе за образец музыкальный стиль нашего старого мастера — Баха, формами которого он пользовался взамен собственного, неспособного к выразительности, языка.
Музыкальный стиль Баха образовался в том периоде нашей истории музыки, когда всеобщий музыкальный язык ещё только стремился к тому, чтобы сделаться более индивидуальным. Но в творчестве Баха настолько ещё была жива музыкальная старина, строго формальная и педантичная, что человеческое, индивидуальное, только прорывалось у Баха, благодаря громадной силе его гения.