Не было здесь какой-нибудь зловещей приметы, нарушившей радостное настроение поющих? Какого-нибудь тревожного знака на закланной брачным богам жертве? Софокл любит, чтобы события таким образом бросили вперед свою тень… Во всяком случае, злая весть не медлит; приносит ее вестник, быть может, Талфибий (такой сдвиг его роли тоже вполне в духе Софокла). Уберите, девы, ваши венки и наряды; свадьба была притворством; Артемида требовала мнимую невесту жертвой на свой алтарь. Рассказывается подробно про жертвоприношение. И все-таки скорбеть не должно: Ифигения не пала под ножом палача-отца, богиня, наведши мглу на очи присутствующих, заменила ее ланью, ее же самое для вечного блаженства перенесла в свой земной рай, к благочестивому народу тавров. Правда, никто из смертных этого не видел: но Калхант знает о деяниях богов, он рассказал о них Агамемнону, а Агамемнон шлет его, Талфибия, к своей царице-жене, чтобы она вместе с вестью о вечной разлуке с дочерью услышала и слово утешения о ее дальнейшей судьбе.
Слово прозвучало: нашло ли оно сочувственный отклик в душе матери? Нет, конечно: все дальнейшее развитие действия в доме Атридов было бы невозможно, если бы она поверила вестнику. Все это ложь; достоверно лишь одно – что у нее обманом выманили ее дочь, чтобы ее кровью доставить удовлетворение Менелаю и вернуть на родину его распутницу-жену, теперь у нее осталась только одна цель жизни: месть за убитую дочь. И если теперь Эгисф возобновил свои коварные предложения – он мог быть уверен, что его, как будущего помощника в деле мести, примут с полной благосклонной готовностью.
Мы отметили те мотивы нашей трагедии, которые представляются доказанными и достоверными, и рядом с ними и те, которые можно назвать лишь предположительными.
В частности же мы должны, продолжая нить нашего развития, установить, что по первому пункту – относительно прегрешения Агамемнона – Софокл вернулся к киклической традиции, представляя жертвоприношение Ифигении как необходимое искупление его вины; это он сделал для того, чтобы по возможности выгородить микенского царя.
По той же причине он по второму пункту уклонился и от «Киприй», и от Эсхила, заменив северные ветры полным безветрием, а с ними и невозможностью для флота отправиться не только под Трою, но и домой, – положение должно было быть представлено прямо безвыходным.
Легкое изменение по третьему пункту – не Ифигения, а вообще прекраснейшая дочь Агамемнона – было последствием разрыва трилогической связи; раз Ифигения не была невестой Ахилла, имя Артемидиной жертвы было безразлично.
Тягостен для нас четвертый пункт – подчинение Ахилла. Но он соответствовал понятиям Софокла о воинском долге – можно сравнить роль его сына Неоптолема в «Филоктете» – и был именно в нашей трагедии облегчен тем, что сам Ахилл лично не выступал.
Решающим было уклонение от Эсхила (быть может, в пользу «Киприй») по пятому пункту: отправляя Ифигению в Авлиду одну, Софокл получал возможность сцену действия перенести в Аргос.
По шестому пункту, наконец, никаких изменений не было введено.
Решающим назвал я изменение по пятому пункту с его последствием потому, что оно дозволило поэту перенести психологический центр тяжести всей трагедии: «Ифигения» Эсхила была трагедией Агамемнона –
Ее материнская любовь в обладании Ифигенией – ее материнская гордость при отправлении ее невестой Ахиллу – ее материнское отчаяние при вести о том, что она обманута, что ее дочь зарезали на алтаре, – вот три последовательные ступени в развитии ее характера. Рядом с ней Ифигения отступала на задний план как пассивный элемент трагедии.
А что сделал Еврипид? Прежде всего он
И то и другое решение одинаково тщетно. Дело свершилось; Ифигения с Клитемнестрой в ахейском стане, движения рока задержать нельзя. Трагедия Агамемнона сменяется трагедией Клитемнестры. Она развивается в трех последовательных сценах: первой сцене с Агамемноном, в которой радость и гордость матери зловеще окрашиваются трагедией Агамемнона, продолжающей глухо клокотать в его груди; сценой с Ахиллом, приносящей разочарование из уст старца, и второй сцене с Агамемноном, в которой последние надежды царицы разбиваются о каменную жестокость – не царя-отца, а рока.