В-третьих, наконец, Дриё переносит свою мифологему из индивидуального плана в общественный. Социальная жизнь для него – это витальная схватка различных коллективных (прежде всего национально-государственных) воль, воплощенных в соответствующих «идеологиях», ориентированных вовсе не на достижение истины и не на улучшение мира, а на подавление друг друга. «Идеология» – это сила, стремящаяся перебороть другую силу, воплощенную в чужой идеологии: «Любая война предстает как антагонизм двух идеологий <...>. Мнения противопоставляют не только индивидов, но и целые народы»24. «Природа вещей заключается в том, чтобы одни помыслы вступили в столкновение с другими; именно тогда начинает звучать музыка и раздается вечный рокот барабана войны»25.
Следует отдать Дриё должное: он не изменил своим принципам до самого конца, пытаясь лишь скорректировать их применительно к менявшейся социально-политической ситуации. Исходным для него [267-268] всегда являлся тезис о старческом одряхлении западной цивилизации, исчерпавшей к началу XX века свои жизненные соки. Проблема же, которую предстояло решить, сводилась к двум пунктам: 1. Следует ли безвольно наблюдать за угасанием безнадежно больного? Не лучше ли помочь ему поскорее отправиться на тот свет? 2. Где найти те витальные силы, которые, разорвав оболочку умирающего зерна, пробьются к свету в неудержимом жизненном порыве?
На первый вопрос у Дриё всегда был один и тот же ответ: падающего толкни. «Чтобы воспрепятствовать медленному разрушению, которое я наблюдаю повсюду, чтобы остановить гибельную эволюцию, я хочу противопоставить ей немедленное и полное разрушение»26, – писал он еще в «Молодом европейце». «Человек, пинком ноги отшвыривающий негодные часы, поступает куда более нравственно и разумно, нежели тот, кто упрямо пытается их починить»27.
Что касается второго вопроса, то, будучи французом, Дриё долгое время надеялся, что обновить и объединить Европу сумеет именно его родина («Я всегда был националистом и европейцем»28: это – ключевая политическая формула Дриё). Однако, убедив себя, что от Франции, представляющей собой «разлагающийся труп» парламентской демократии, ждать нечего, что она безнадежно упустила свой шанс на благодетельный катаклизм («никто не сумеет разуверить меня в том, что если бы в 1934 или в 1936 году Франция совершила революцию [революцию фашистскую или революцию коммунистическую], то в 1940 году ей не пришлось бы воевать, т. к. ее отношения с Германией оказались бы гораздо более определенными»29, – записывает Дриё в 1944 году), Дриё в конце концов делает ставку на «молодую силу» и «жизненный порыв» немецкого фашизма, на эсэсовца, который рисуется ему в облике монаха-воина, призванного огнем и мечом уничтожать в Европе остатки «декаданса». Констатировав в 1943 году «крах фашизма», Дриё вовсе не сделал отсюда вывода и о крахе собственного мифа, не отказался от мечты об «очистительной буре», которая должна пронестись над Европой: чем ближе к концу, тем чаще звучит у Дриё мысль о том, что дело «возрождающего разрушения», которое не удалось Гитлеру, скорее всего довершит Сталин с его громадными армиями, готовыми вторгнуться на западноевропейские пространства. Со страхом и надеждой [268-269] он обращает взоры на восток. «Я ожидаю гуннов»30 – такова последняя запись Дриё Ла Рошеля. Он умер, ничего не забыв, ничему не научившись и в сущности ни в чем не раскаявшись.
Культ «воина-вождя», «вечной войны», неотрефлектированного действия и насилия (подпитываемый чтением не только Ницше и Киплинга, но и Ч. Дарвина, Г. Спенсера, революционного синдикалиста Жоржа Сореля, Мориса Барреса и Шарля Морраса, Габриеле Д'Аннунцио и Филиппо Маринетти) – этот культ выполнял в жизни Дриё компенсаторную функцию, что не являлось секретом ни для него самого, ни для его современников: «Мои недруги прекрасно уловили – и это было достаточно очевидно – женский, инвертированный характер моей любви к силе»31.
Женственность, пытающаяся восполнить себя сверхмужественностью, – вот психологический исток «двойственности» Дриё, о котором (в рецензии на «Фашистский социализм») Жюльен Бенда писал так: «Его фашизм – это не столько политическая доктрина, сколько моральная установка – ницшеанская воля к постоянному самопреодолению, презрение ко всему статичному, неподвижному, к мирным радостям, символом которых представляется ему демократия. Он ненавидит клерка, который жизненным опасностям предпочитает уединение в четырех стенах, где он мог бы предаваться размышлениям по совести. И однако этот культ героизма уживается с неподдельным сочувствием к малым мира сего. У этого фашиста социалистическое сердце. Вот в чем его драма»32.
Драму, о которой говорит Бенда, пережил не один Дриё Ла Рошель, это драма значительной части европейской интеллигенции XX века. Суть ее Бенда описал еще в 1927 году в знаменитом эссе «Предательство клерков»33.