— Сколько раз, — продолжал живописец, — я открывал жаждущие уста, чтобы выпить яд и тем положить предел своему ужасному существованию; как часто я наставлял трёхгранный клинок напротив этого бедного сердца, чтобы сразу прекратить его грустное биение? Но уста сжимались тоскливо, дрожащая рука опускалась при мысли, что, покидая мучения здешней жизни, я предстану пред пламенным престолом Вечного Судии! Велико, неслыханно моё преступленье, — вскричал он, заламывая руки, — но также велики, жестоки мои страданья и моё раскаянье! Я мог бы ждать прощенья, если бы судила бесконечная любовь Творца, а не Его неподкупное правосудие, но имею ли я право на эту любовь: я, низко обманувший доверие глубокой любви? Правда, — сказал Романо тихо, со слезами на глазах, — меня простило бы великодушное сердце моего обманутого брата, и часто я хотел отыскать его и броситься с мольбой к его ногам, но меня удерживали стыд и отчаянье!
Он долго смотрел на неоконченную картину, стоявшую на мольберте.
— Как любил я тебя, святое божественное искусство! — промолвил он с мягким мечтательным выражением во взоре. — Как неслась моя душа к высоким образцам великого прошлого, как пылало моё сердце творческим стремленьем… О, я мог бы создать великое и прекрасное, потому что для моих взоров была открыта святыня вечной красоты, и рука обладала искусством воспроизвести в осязательных образах мои внутренние картины. Но с той минуты, как я нарушил верность и предал доверие моего брата, с тех пор как я придал Преблагословенной Деве черты грешной жены и греховные помыслы обвили, как змеи, мою душу, с тех пор исчезла для меня гармония красоты, и рука утратила творческую силу: она может только рабски передавать картины обыденной жизни! Я хотел написать воскресение Спасителя, — прошептал он мрачно, устремив на картину пылающий взор, — я хотел найти утешение в любвеобильном образе Искупителя, восходящего из земной могилы к вечному престолу Отца, пред которым он омывает все грехи человечества Своею святою кровью, пролитою на кресте. Но луч милости не нисходит на меня, и хотя пред моим внутренним оком иногда являлся просветлённый лик Спасителя, однако я не мог воспроизвести его на полотне: этот лик принимал под моею кистью черты немилосердного, строгого, неумолимого судьи!
Художник повалился со стоном. Долго лежал он безмолвно и недвижимо; слышалось только тяжёлое дыханье, которое с болезненными стонами вырывалось из его груди.
Отворилась дверь в прилежащую комнату, и через неё можно было увидеть богато меблированный салон, из которого вошла к художнику высокая роскошная женщина в тёмном, шумящем шёлковом платье: её густые чёрные косы переплетались в виде одной из тех странных причёсок, которые являлись в то время в бесчисленных формах, не принадлежавших никакой эпохе, никакой национальности и способных напоминать только жительниц тех далёких берегов, которых ещё не коснулась цивилизация.
С первого же взгляда было видно, что эта женщина служила первообразом висевшего над камином портрета: те же благородные, классические черты, тот же изгиб бровей, тоже поразительное сходство с возлюбленною фон Грабенова.
Но годы разрушительно пронеслись над лицом этой женщины, и бурные страсти сильнее лет испортили первоначальные формы, отметив их печатью чувственной низости. Очевидно, эта женщина состарилась преждевременно: глубокие морщины, правда, прикрытые искусно румянами и белилами, бледная неграциозная улыбка, игравшая иногда на прекрасных от природы губах, мало гармонировали с изящными и гибкими ещё движениями её тела.
Эта женщина остановилась в дверях и обвела взглядом простую, скудно меблированную комнату, которая составляла резкий контраст с роскошным салоном, видневшимся через отворенную дверь.
Наконец взгляд её остановился на художнике, неподвижно лежавшем в углу дивана. Глаза её загорелись злобой и презреньем, она с горькой улыбкой пожала плечами.
— Джулия здесь? — спросила она резким и жёстким голосом, когда-то звучным и мелодичным.
При звуках этого голоса художник приподнялся и обвёл кругом испуганными глазами, как будто возвратился из другого мира.
— Я искала здесь Джулию, — сказала женщина холодно и резко, — мне нужно поговорить с нею, и я думала найти её здесь. Через полчаса приедет Мирпор послушать её голос.
Художник встал. Безнадёжное, апатичное выраженье его бледного лица заменилось невольным волнением; на впалых щеках показался лёгкий румянец, в чёрных ушедших под лоб глазах загорелся лихорадочный огонь.
— Стало быть, ты не отказалась от мысли выпустить её на сцену? — спросил он.
— Как же иначе? — отрезала дама. — Я должна подумать о будущем, о том, как жить ей и нам: до сих пор я заботилась об этом, когда же стану стара, обязанность эта перейдёт к моей дочери.
— О будущем? — спросил он. — Я не просил тебя заботиться о моём! Моя работа постоянно кормила меня!
— Работа рисовальщика для иллюстрированных журналов, — бросила она насмешливо, пожав плечами. — Хороша жизнь!
И женщина презрительно окинула взглядом скудное убранство комнаты.