А на этой фотографии дедушка Нёма похож на Бастера Китона. Такой вполне европеец: немецкий или австрийский инженер начала XX века, специалист по холодной сварке. Что такое сварка? «Процесс получения неразъемного соединения путем сплавления соприкасающихся поверхностей». Мне тут все нравится: и это соединяющее «со», приставка к чугунной кухне-варке, и этот огромный котел (на другой фотографии), и на его фоне миниатюрно-птичий денди-инженер, не в том его советско-униженном виде, который я застала в моем детстве, а в ипостаси Homo faber, неизвестно как сюда залетевший, забывший и иврит, и Библию, запрятавший идиш в вечерний шепот, из Сына-правой-руки (Биньямина) ставший немым – Нёмой. Засунувший (как прячут, не читая и даже не вскрыв конверта, страшное письмо), после 1941 года, в неведомо какой подкожный карман, память, страх, страдание о погибшем в Слуцке отце, никогда ничего сыну не рассказавший и так еще протерпевший, продержавшийся двадцать лет. Эта нерассказанность здесь и запечатлелась, в этом рассеянно-туманном, сосредоточенно-робком и бесстрашном, мотыльковом взгляде.
Кроме автобиографии 1947 года, собственных слов его сохранилось всего несколько (надпись на обороте фотографии), и, может быть, мне отчасти потому так легко его теперь полюбить, что вот она, надпись. Датируется она 13 июня 1928 года. На фотографии тридцатилетний Нёма в инженерной фуражке с двумя скрещенными молоточками, рядом его двадцатисемилетняя тонкая, летняя Рая в светлом костюме типа Шанель, с сумочкой, на фоне высокой башни, развалин, руин, в Кисловодске:
Раечке – милой и славной женушке на память о совместно прожитых днях на Кавказе. Вид замка «Коварства и Любви» пусть напомнит тебе о моем пожелании – поменьше коварства, побольше любви. И пусть это последнее будет твоей путеводной звездой. Интересной женщине от будничного мужа. Нёма
Они не так давно познакомились. Это их первая совместная поездка. Там, тогда, с ним Рая «снова обрела желание жить» (надпись ее рукой на обороте другой фотографии), видимо после первого неудачного брака. Ничего себе будничный муж (сразу «муж»), предлагающий и обещающий с разбега и не задумываясь путеводную нить любви на всю жизнь. И как сбылось! Вот он, тридцать лет спустя, в Марфино, ловит рыбу в будничной (и верно!) полосатой пижаме немыслимых, не его размеров и в весьма приличной соломенной шляпе.
2. Хотелось бы и бабушкины описать фотографии. Вот она восемнадцатилетняя, проживает в 1919 году в Киеве, в доме № 29 по Мало-Васильевской улице (надпись на обороте карточки): по причине тифа налысо обрита. Еще совсем недавно была она медсестрой 8‐й Красной армии. Мы потом с ней играли в как-ползком-вытаскивать-раненых-под-пулями, как их на себя грузить, чтобы спину не сломать. А вот тут, в 1925 году, она – в легком платье с геометрическим рисунком, чистая цыганка – турчанка? гречанка? сицилианка? Недаром и сына назвала Анатолием, то есть восточным. А вот она на фоне фонтана, в 1954 году, в Цхалтубо, в длинном цветастом платье с зонтиком и кофточкой в руке: в профиль, пучок седых волос, очки, дама-доктор. А дальше в моем альбоме, шагающем гигантскими шагами, уже крематорий Донского монастыря, восемнадцатый колумбарий, где она на фото такая, какой я ее помню в детстве. Рациональная, трезвая, знающая, физиологические подробности выдававшая без малейшего смущения и без запинки (женщинам непременно нужно беременеть, и даже прерванная беременность очень полезна для здоровья…), бабушка была подлинно эмансипированной дамой. Поэзия капитулировала перед ее знаниями и способностью находить выход во всех жизненных ситуациях. Она подтрунивала надо мной, когда я рыдала по убитой курице и мертвому карпу, еще вчера купленному живым. Когда ливень застиг нас однажды на прогулке без зонтика, она зашла в подъезд, сняла из-под платья комбинацию и замотала мне ею голову. Я помню эту розовую чалму. Она же придумала лешего Нехочуркина, который жил в ванне.
1. «Так я и жил, еврей по паспорту и по внешности, но не еврей в душе. Но…»
После этого «еврей, но не еврей», появление еще одного «но» неожиданно и закономерно. Ибо – в этом раздвоении, распадении, развеществлении имени, отчества, фамилии, в этом стирании границ и головокружении, в этой тошноте от истончения вербально-звательной материи, в этой череде самопереименовываний, многоименности и неоднозначности – личность, начиная только лишь грезить, уже теряет контуры, ветшает, обесцвечивается. Еще секунда, и ничего не будет. Исчезнет, из прозрачности станет пеплом и дымом, как мой прадед Иосель-Невах, сгоревший в Слуцке, никуда не успев уехать, в 1941 году.
Ты кто? Не знаю. Тебя как зовут? Запинка. Никакой уверенности.