269-270, 281, 332). О посещениях Достоевским дома Штакеншнейдер см. также
воспоминания: В. Микулич, Встречи с писателями, Л. 1929.
ИЗ "ДНЕВНИКА" 1880 год
Пятница, 10 октября.
Днем был Достоевский; они приехали 7-го {1}. Он все еще сильно
кашляет, но вообще смотрит лучше; был очень мил с мама и Олей {2}. Говорит, что освободился на неделю от "Карамазовых" и отдохнул бы, да ворох
неотвеченных писем не дает покоя; их штук тридцать.
- Ничего, - утешаю его, - вы только подумайте о радости тех, которые
получат от вас письмо; как они будут с ним носиться и хвастать им.
- Вот вы всегда выдумаете такое что-нибудь неожиданное в утешение, -
возразил он мне. - Да разве я буду на них отвечать! Разве есть возможность
отвечать на них! Вот, например: "Выясните мне, что со мной? Вы можете и
должны это сделать: вы психиатр, и вы гуманны..." Как тут отвечать письмом, да
еще незнакомой? Тут надо не письмом писать, а целую статью. Я и напечатал
просто, что не в силах писать столько писем {3}.
- А прежде писали же?
- Писал, когда был глуп, да и их было меньше.
Сказал мне комплимент и очень обрадовался своей прыти и находчивости.
Он очень запыхался, поднимаясь по нашей лестнице.
- Трудно вам? - спрашиваю.
- Трудно-то трудно, - отвечает. - Так же трудно, как попасть в рай, но зато
потом, как попадешь в рай, то приятно; вот так же и мне у вас.
Сказал это и развеселился окончательно. Вот, мол, какие мы светские
люди, а Полонский боится пускать нас в одну комнату с Тургеневым! {4} От нас
пошел он обедать к графине С. А. Толстой... <...>
Среда, 15 октября.
Вчера был наш вторник. Гости оставались до трех часов. Обыкновенно у
нас до трех часов не засиживаются, но тут было нечто особенное, чтение сменяло
пение, и никто не заметил, как прошло время. Читали: Достоевский, Маша Бушен, Загуляев, Случевский и Аверкиев; пела княгиня Дондукова под аккомпанемент
сестры своей Лядовой, которая была у нас в первый раз...
Достоевский прочел изумительно "Пророка". Все были потрясены,
исключая Аверкиевых; впрочем, шальные люди в счет не входят. На них теперь
нашла такая полоса, что они всё бранят Достоевского {5}. Затем прочел он "Для
207
берегов отчизны дальной", свою любимую "Медведицу", немного из Данта и из
Буньяна {6}.
Причудливый и тонкий старик! Он сам весь - волшебная сказка, с ее
чудесами, неожиданностями и превращениями, с ее огромными страшилищами и
с ее мелочами.
Иногда сидит он понурый и злится, злится на какой-нибудь пустяк. И так
бы и оборвал человека, да предлога или случая не находит, а главное, не
решается, потому что гостиная ему все еще импонирует. Этого не хотят признать, а это правда, гостиные ему импонируют, и он еще чувствует в них себя не совсем
удобно. Сидит он тогда и точно подбирается, обдумывает, как бы напасть, или
борется сам с собой. Голова его опускается, глаза еще больше уходят вглубь и
нижняя губа не то отвисает, не то просто отделяется от верхней и кривится. Он
сам тогда не заговаривает, а отвечает отрывисто. И удастся ему в такое время в
свой ответ или замечание впустить хоть каплю ехидства, то моментально, точно
чары снимутся с него, он улыбнется и заговорит, все, значит, прошло, иначе
целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдет. Кто его знает, он ведь очень
добрый, истинно добрый, несмотря на все свое ехидство, может дать волю
дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать
любезностью. Вчера, например, что-то покоробило его, едва он вошел, и он
тотчас же съежился и насупился. Разносили чай, и я шепнула Дуне подать ему
кресло; он сидел на стуле и, съеженный, казался особенно жалким. Услышал мои
слова Пущин и сам поспешил исполнить мое желание. Достоевский хоть бы
кивнул ему, хоть бы глазом моргнул, и не пересел, конечно, а только сделал
движение поставить на мягкое бархатное кресло стакан с чаем. "Это, спрашивает, для стаканов?" - "Нет, говорю, не для стаканов, а для вас поставил Иван
Николаевич". Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее
тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагодарил Пущина и начал говорить про
новую книгу Н. Я. Данилевского {7} (она еще не вышла), в которой Данилевский
доказывает, что все творения обладают даром сознания, не одни только люди, но
и животные и даже растения.
Сосна, например, тоже говорит: "Я есмь!" Но сосна не может этого
говорить постоянно, ежечасно и ежеминутно, как мы, люди, а лишь на
протяжении времени века, столетия, один раз. "Сознать свое существование, мочь
сказать: я есмь! - великий дар, - говорил Достоевский, - а сказать: меня нет, -
уничтожиться для других, иметь и эту власть, пожалуй, еще выше".
Тут Аверкиев, которого с некоторых пор точно укусила какая-то
враждебная Достоевскому муха, сорвался с места и говорит: "Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме одного, но тот был бог".
Достоевский стал ему возражать. Загуляев также, но он никого не слушал и
продолжал хрипеть, что, кроме Христа, никто не уничтожается для других. А он
сделал это без боли, потому что был бог. В это время приехала Маша Бушен и
прервала разговор, но Аверкиев продолжал один хрипеть свое.