Находим в «Записках» Чуковской такие ее слова: «Вечером, поздно, зашла к NN (Ахматовой) занести и вложить последние перепечатанные страницы. У нее застала Раневскую, которая лежала на постели NN после большого пьянства. NN, по-видимому, тоже выпила много. Она казалась очень красивой, возбужденной и не понравилась мне. Я ушла, мне не хотелось видеть ее такой… Раневская, в пьяном виде, говорят, кричала во дворе писательским стервам: «Вы гордиться должны, что живете в доме, на котором будет набита моя доска». Не следовало этого кричать в пьяном виде… Раневская сама по себе не только меня не раздражает, но наоборот: ум и талант ее покорительны. Но рядом с Ахматовой она меня нервирует. И мне стыдно, что Ахматова ценит ее главным образом за бурность ее обожания, за то, что она весь свой день строит в зависимости от Ахматовой, ведет себя рабски. И мне грустно видеть на ногах Ахматовой три пары туфель Раневской, на плечах – платок, на голове – шляпу… Сидишь у нее и знаешь, что Раневская ждет в соседней комнате. От этого мне тяжело приходить туда».
В какой-то момент подспудно тлевший конфликт дошел до того, что Анна Андреевна попросила Чуковскую не бывать у нее, потому что она недоброжелательно и предвзято относится к Раневской. Вполне вероятно, что в этой предвзятости смешалось многое – и ревность, и обида, и зависть в конце концов.
«Она гениально изображает меня. Вы видели? Как у гения – в одном фокусе собрано все. Прозрение какое-то», – восклицала Ахматова, радуясь актерскому дарованию Раневской, дарованию всегда быть в центре любого события, таланту позитивного обаяния, а также умению дарить свою любовь другим, не требуя при этом ничего взамен.
Публичное одиночество актера и вселенское одиночество поэта – несопоставимые величины.
Публичное одиночество Раневской – это одиночество на глазах тысячной толпы, когда, по словам Станиславского, «вы можете замкнуться, как улитка в раковину… Публику не видеть нельзя, но можно отвлечь себя задачей. О тысяче людей, находящихся в партере, совершенно забыть нельзя, но можно от них отвлечься». Например, представить себе предмет, событие или человека (это уже как учил Михаил Чехов). Именно владение данными профессиональными методиками и навыками позволяло Фаине Григорьевне абстрагироваться от «свинцовых будней», сосредотачиваясь на том, кто был рядом, как на проекции всего этого безумного советского мира.
Ахматова же актрисой не была, она была поэтом, и ее одиночество носило экзистенциальный характер, было средоточием страстей, которые обуревают художника, от которых нет спасения, но и без которых невозможно «Божественное вторжение» (слова Иосифа Бродского).
Об Ахматовой Раневская говорила: «Она была женщиной больших страстей. Вечно увлекалась и была влюблена. Мы как-то гуляли с нею по Петрограду. Анна Андреевна шла мимо домов и, показывая на окна, говорила: «Вот там я была влюблена… а за тем окном я целовалась».
Но того Петрограда уже не существовало, как и тех поцелуев, о которых рассказывала Ахматова, тех влюбленностей и прогулок. Можно предположить, что для Раневской Анна Андреевна была последним отзвуком ушедшей эпохи, тех людей, которых давно не было в живых, ее детства и молодости.
А еще, можно предположить, Раневскую в Ахматовой восхищала ее уникальная в те времена способность быть свободной, создавать тексты, находящиеся вне времени и политики, быть выше литературных дрязг и склок (чем Анна Андреевна вызывала особое раздражение советских писателей).
Подобного рода независимостью Фаина Георгиевна похвастаться не могла хотя бы по той причине, что актерская профессия изначально предполагает несвободу и зависимость (от автора, от режиссера, от репертуара).
Конец сороковых – начало пятидесятых годов стало для Раневской очередным искушением, испытанием на прочность, хотя казалось, что победа в великой и страшной войне, а также пережитые в ней нечеловеческие страдания должны были изменить жизнь к лучшему, навсегда оставив позади подлость, ненависть и мракобесие.
В ночь с 12 на 13 января 1948 года в Минске погиб (впоследствии выяснилось, что он был убит) актер, режиссер, театральный педагог, первый председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс. По сути это трагическое событие, потрясшее не только советскую, но и мировую театральную общественность, и стало отправной точкой так называемой «борьбы с безродными космополитами», имевшей место в СССР в 1948–1953 годах.