И вдруг их открываю. Тебя там нет. Не будет никогда. А может, и папы не будет. Да и про самого себя я не уверен, знаю только одно: хочу скорее выбраться из этого чертова шкафа!
– Фрицы ушли! – Эмиль распахивает дверцу, как раз когда я задыхаюсь от горя.
– Где Марлен Дитрих? – с ходу спрашиваю я, чтобы он не успел заметить слезы у меня на глазах, реветь перед Эмилем – ни за что!
– Наверно, где-нибудь дает концерты, поет для солдат.
– Я про свою аистиху.
– Мы ее съели из страха, что ее найдут немцы.
– И правильно сделали! Достала уже этой вонью. Не будет больше тухлым горохом вонять.
Эмилю передается моя улыбка. Эффект домино на примере одной маленькой шутки.
Днем я живу по-заведенному, как положено. Спальня, подвал, безвкусный овощной суп и учеба на кухне. Временами чувствую, как глупо писать тебе, когда военное
Иногда встрепенется надежда – и тут же следом “такой накатит миссисипский блюз”, как сказал бы Эмиль. Накатывает без предупреждения и чаще всего перед сном. Хочется все переколотить. Сбежать. Отыскать отца где-то в укреплениях неведомой мне “линии Мажино”. Рвануть домой в Монпелье на велике с Марлен Дитрих на багажнике.
А то вдруг хочется швырнуть эту мою тетрадку в печку. Злюсь на твой призрак за то, что он всегда только призрак и никогда ничего не ответит. Вот бы и мне стать призраком. Мы бы тогда с тобой увиделись.
Ночами же я хожу к Сильвии. По-кошачьи бесшумно – эту науку я освоил в совершенстве. Стучу условным стуком, и мне навстречу выглядывает ее трогательная рожица белой мышки. Вместо пирожных приношу с собой заранее приготовленные шутки. Она принимает их спокойно, без притворного восхищения.
Сильвия учит меня горевать. Это очень больно, поэтому я не сильно продвигаюсь. Зато сильно влюбляюсь. От этого каждый раз, когда иду по лестнице, у меня так трясутся коленки, что я чуть не падаю. Сердце бухает мерными взрывами. Иногда мне все-таки удается ее рассмешить, и как только она засмеется, в меня будто зажигательный снаряд попадает или шаровая молния прокатывается совсем рядом или даже внутри, по жилам, как по живым проводам, и таким ударяет разрядом, что я загораюсь, будто лампочка, ярким светом, лежу потом без сна и свечусь электрическим ночником до рассвета.
Сильвия говорит, что я никак не освоюсь с горем, потому что слишком тебя люблю. И не могу расстаться с тобой, даже когда тебя уже нет. Она говорит, что я негодный ученик, и крепко меня обнимает. А мне только того и надо. Две маленькие грелки согревают спину, и Сильвия рассказывает мне, о чем вы обе мечтали в детстве. Ты хотела стать журналисткой или балериной. Или сразу и той и другой. А иногда еще художником. Блаженство притупляет слух. Голос Сильвии усыпляет.
Вчера я так и уснул у нее на коленях. А когда она меня разбудила и я увидел ее склоненное ко мне лицо, это было получше самого лучшего сна. К себе я вернулся сияя. Не голова, а звезда, не волосы, а нежный Млечный Путь, моего излучения хватало на весь коридор. У себя в комнате я бросился навзничь на кровать. И смотрел в потолок до самого рассвета. На рассвете заснул крепким сном, проснувшись же, не сразу вспомнил, что ты умерла. Снилось мне что-то странное. Как будто тут за письменным столом кто-то сидит. Я испугался, что это твой призрак, что ты меня не узнаешь. И сердце застучало так громко, что разбудило меня.
Послышались шаги, потом скрипнула дверь, но наяву или во сне, не знаю. Тогда я представил себе, что ты приходишь по вечерам и читаешь мою тетрадку. Мне так понравилась эта выдумка, что я почти в нее поверил. Но тут заорал чокнутый петух-горлодер, и я понял, что просто наступило утро. Марлен Дитрих глядела на меня с откровенным упреком. Как будто говорила: “Горошку? Горошку?” – голосом тети Луизы. Это и была тетя Луиза – пришла покормить птичку. А я тут красуюсь в пижаме, сияю башкой-светилом с торчащими во все стороны проводками.
– Глазки у тебя что-то свинячьи, совсем заплыли!
На ее языке это и значит: “У тебя башка светится и проводки торчат”. Я чуть не ответил: “А у тебя зад расплылся!” – но удержался.
По утрам, когда она расхаживает в ночной рубашке и еще не начала талдычить про Бога, я ее вполне люблю, эту гиппоподаму. В ней, можно сказать, есть своя прелесть. Какая-то такая красота. Будто надутая гелием балерина исполняет медленный номер кормления аистенка.
В тоске мое сердце распахнуто настежь – входи, кто пожелает! Даже тете Луизе найдется место. Я бы хотел не просыпаться никогда. Остаться навсегда на чердаке у Сильвии, бродить там в пижаме, дышать йодистым запахом. Да-да, прильнуть и нюхать, вдыхать. А мысли о войне засунуть в катакомбы мысленных извилин. Забыть. Забыться. Но вот забыть тебя я не смогу.