Избранная методика: «Отбросим не идущую к Пушкину и к делу тяжеловесную сальность этих уличных созданий [распространенных анекдотов о Пушкине. –
Итоговая цель: «Что останется тогда от карикатурного двойника, склонного к шуткам и шалостям и потому более-менее годного сопровождать нас в экскурсии по священным стихам поэта – с тем чтобы они сразу не настроили на возвышенный лад и не привели прямым каналом в Академию наук и художеств имени А. С. Пушкина с упомянутыми венками и бюстами на каждом абзаце? Итак, что останется от расхожих анекдотов о Пушкине, если их немного почистить, освободив от скабрезного хлама?..» (с. 341–342).
Рабочая гипотеза: «Вероятно, имелось в Пушкине, в том настоящем Пушкине, нечто, располагающее к позднейшему панибратству и выбросившее его имя на потеху толпе, превратив одинокого гения в любимца публики, завсегдатая танцулек, ресторанов, матчей…» (с. 342).
A propos: Если учесть, что по форме первые наблюдения Синявского-Терца над Пушкиным – это частные письма к жене, вряд ли с первых страниц готовившиеся к публикации, то можно понять, откуда в тексте появляется блатная лексика и речевые обороты типа: «Да это же наш Чарли Чаплин, современный эрзац-Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму…» (с. 342). Нетрудно предположить, что подобные обороты были теми очень-личны-ми ремарками, которыми адресант Синявский пересыпал лагерные письма к жене, рассчитывая на ее живую реакцию. Но впоследствии, когда М. В. Розанова, самостоятельно (Синявский еще находился в лагере) отбирала эпистолярные отрывки и группировала их в единое повествование[106]
, это по её прихотливой воле были включены или не включены в целостный текст те или иные реплики. Показательно ее восклицание: «Это моя книжка!»[107] – она действительно очень «по-моему (по-своему)» формировала будущий текст, явно ориентируясь на скандальность предстоящей зарубежной публикации. Поэтому, когда критики разных направлений обвиняют Синявского в «приблатненной» лексике и «лагерной» стилистике текста, во-первых, в такого рода разговорно-блатных речениях, на наш взгляд, авторства и воли Терца-Синявского (может быть и) меньше, чем Терца-Розановой, во-вторых, подобного рода «вольностей», как ни странно, в тексте до парадоксального мало, они локальны и единичны, и представляют собой, на наш взгляд, «следы» частной переписки[108]. В речи терцевского нарратора достаточно других – органичных его фривольности – разговорных форм и оборотов. Атрибутированность же и связь с основным текстом радикальных суждений и образов типа «Чарли-Чаплина» или «нагана» – дело будущего, того времени, когда возможная публикация факсимиле писем Синявского предоставит материал для уточнения воли автора и «редактора-составителя»[109]. На наш взгляд, частная эмоция Синявского оказалась достоянием общественного мнения преимущественно по воле Розановой.Неслучайно последующие размышления Синявского вновь и быстро (уже в следующей фразе текста – может быть, в новом письме, может быть, в записях следующего дня) возвращаются в русло аналитики и, согласно логике научного исследования, предлагают ответы на вопросы, которые поставил перед собой автор. Хорошо освоивший методы аналитического осмысления текста (опыт МГУ, ИМЛИ, Студии МХАТ и др.), Синявский намечает те особенности поэтической манеры Пушкина, которые, с его точки зрения, были истоком и основой миросозерцания Пушкина-поэта.
Заметим, что и в структурно-композиционном плане книга Синявского-Терца «диссертационна»: она последовательно разделена на главы, отделенные друг от друга пробелами и лигатурой астерикса (звездочками ***)[110]
.Уже в первой главе Синявский (заметим, не Терц) приходит к исходному наблюдению, что самым первым и самым важным впечатлением от поэзии Пушкина становится