Об этом и зашёл сейчас разговор; Гауш – маленького роста, худенький в безукоризненном костюме стоял против большого и розового Ларионова и слегка мрачного Филонова, на которого роскошь большого барского особняка действовала угнетающим образом.
Гауш, должно быть, недавно завтракал, на его слегка мучном чисто выбритом лице бросалась в глаза узенькая полоска на наружном крае нижней губы, проведённая яичным желтком. Полоска, устоявшая против внимания аккуратного аристократа и белоснежной накрахмаленной коробом салфетки.
– Но, – горячился Гауш, – вы – футуристы! Я знаю, вам не нравится всё старое; я не буду спорить, но мне кажется, вы ошибаетесь, потому что смешиваете два слова; старый и старинный, старинное всегда прекрасно и достойно нашего внимания, а старым может быстро стать и неудачное новое…
Ларионов горячился:
– Мы живём современным и будущим, любить старинное – это значит любить богадельню; любить старинное у нас нет времени.
Неизвестно, как долго бы тянулся этот разговор, если бы в дверях не появился белый кисейный фартук, сообщивший, что в малой гостиной подан кофе.
Все пошли туда, Гауш шествовал сзади своих гостей.
Во втором этаже лакей открыл белые с золотом двери в двухсветный зал, в котором паркет потрескивал под ногами и блестел, обнаруживая посредине искусную инкрустацию из орехового и красного дерева; у окна стояла дама, с лицом миловидным, но черты которого не запоминались, не неся в себе ничего особенного; она была одета в голубой шёлк, сильно декольтирована красивыми плечами и шеей.
– Моя жена{48}, – сказал Гауш.
Художник Ларионов поцеловал ручку, Филонов поклонился; войдя в этот зал, Филонов совсем насупился; ему представилась мрачная лестница, ведущая на его чердак в Академическом переулке, и комната, в которой в течение многих лет не выставлялась зимняя рама.
Какая разительная противоположность условий работы, думалось Филонову.
Моя диета – годы жить на пятьдесят рублей в месяц, не аскетизм, а вынужденный голод, и – этот дворец и сытая, довольная собой кисть…
Гауш показывал своим гостям новую мебель, которую он сделал для этого старинного зала, из окон которого так хорошо была видна Нева с колоннами Горного института на другом берегу.
– Сильно поиздержался, смотрите, эти два дивана и шесть кресел обиты изумительной парчой; она вышита настоящим золотом; а розы исполнены голубым шёлком. Мне стоило большого труда собрать необходимое количество одинаковой по рисунку парчи. Ну, конечно, с меня и драли! – вновь улыбнулся Гауш.
– Сколько же это стоило, – заторопился Ларионов, расширяя ноздри и проводя рукой по волосам, что он делал всегда, когда разговор касался денег.
– Одиннадцать с половиной тысяч, – скороговоркой ответил Гауш, – пожалуйте, выпьем по чашке кофе, и если у вас есть дело, то поговорим и о нём; я извиняюсь – через полчаса я должен выехать из дому.
Потолок в гостиной был значительно ниже, чем в соседнем зало. Пол был устлан голубым ковром, паркет под ним потрескивал еле слышно, на стенах в рамах с потускневшей позолотой висело несколько картин, почерневших до такой степени, что на некоторых нельзя было разобрать, что написано.
На маленьком круглом столике были расположены сахарница, серебряный кофейник, молочник с выгнутой в виде виноградного стебля ручкою. Кофе был налит в маленькие фарфоровые чашки, нежно звучавшие, когда к ним прикасалась золочёная ложечка.
Ларионов начал очень издалека, он пригласил Гауша[9] оказать обществу «Радикальных художников» великую честь, дав свои картины для выставки.
– Помилуйте, что же общего между вашими буйными и моими скромными холстами, – протестовал Гауш.
– Мы свободолюбивы, вы будете внепартийным членом нашего общества, – неубедительно сюсюкал Ларионов.
– Я понимаю, кажется, вас; вы хотите, что бы я был участником вашей выставки, вам нужны деньги, я рад был бы содействовать этому, если бы не моя трата на мебель; да, кроме того, не прошло ещё и года, как я поиздержался в размере нескольких тысяч на выставку, устроенную Коровиным[10] и другими. Дав им крупную сумму, я получил в благодарность только одни неприятности.
Филонов продолжал думать о том, как различна жизнь богатого и бедного художников; бедный и богатый с точки зрения толпы являются различной породой живых существ – делателей картин. Для бедного вся жизнь строится исключительно в плане занятия живописью; живопись – главнейшее, доступное ему удовольствие жизненное, он заботится о добыче денег, поскольку хочет заниматься любимым искусством; но являются деньги, художник становится богат, и с деньгами появляется целый ряд удовольствий, которые расставили свои сети на богача как на некоего красного зверя.
Бедняк сидит в своей мастерской, женская любовь, даже она отворачивается от бедняка.