Филонов думал: вот у Гауша так много денег, а он вспоминает и будет вспоминать несколько лет, как он истратил несколько тысяч на художников и на искусство… то, что может быть полезным для целой эпохи, то, что может укрепить нарождающийся талант, раскрыть ему крылья и до известной степени приобщить к славным делам и дающего… жалеет на дело художества и не удивляется; искусство для художников часто является религией… толстосум не пожалеет десятков и сотен тысяч на церковь, на монастырь, почему же богачи не могут проникнуться к художеству тем же религиозным чувством любви, лишённой оттенка эгоистического себялюбия – сделать не для себя, как это делает коллекционер, а забыв о себе, для других…
– Mr. Гауш, – сказал Ларионов, – вам звонил доктор Кульбин, он устраивает эту выставку, он сам хотел к вам приехать, но задержан делами, поручил нам просить вас… от лица доктора Кульбина и нашего общества… одолжить сумму денег, после открытия выставки деньги вам с благодарностью будут возвращены…
Гауш подумал:
– Завтра утром я завезу вам деньги на выставку, но убедительно прошу вернуть их мне при первой возможности.
–
На другой день ровно в одиннадцать часов утра, когда на выставке были почти все её устроители, появился Гауш и, улыбаясь, передал деньги.
– Вам, Кульбин, как председателю «радикалов».
– А ваши картины?
– Если это так необходимо, то завтра разрешите мне прислать, только прошу повесить их где-нибудь в уголок.
Гауш огладывался по сторонам:
– А ведь это старинный дом, какие чудесные пропорции, смотрите, на потолке сохранилась живопись, и довольно искусная, орнаменты, а эта печная двёрка и совсем хороша, вы знакомы с моей идеей «музея старинного Петербурга»?
Гауш присел около печки и рассматривал двёрку из чёрного чугуна; на ней был отлит барельеф: рыцарь в латах и шлеме на скачущем коне.
– Я обязательно переговорю с новым владельцем об этой двёрке, она очень занятна.
– Можно с рабочими, они будут ломать дом, у них можно и купить эту старую никому не нужную вещь, – сказал Филонов…
Разговор происходил в большой комнате, стены которой были выкрашены чёрной краской; эту комнату выбрал себе Филонов, и покраска была произведена по его указанию.
Филонов успел повесить несколько своих картин, а «Собака, нюхающая труп женщины» и «Пир в ночном городе»{49} стояли у стены.
Гауш заметил картины Филонова. Он никогда раньше не видел живописи его, но слыхал о ней от Кульбина; Гауш подошёл к «Собаке у трупа» и сказал:
– Оригинальная техника, но я не понимаю выбора сюжета, почему молодые, – и сделал ударение на этом слове, – влекутся к темам почти патологическим!? Но я спешу, на досуге я заеду, рассмотрю, и мы потолкуем… Но здоровье прежде всего, здоровье, много здоровья, и тогда всё – и твердь, и тополь, пронзающий её, и искусство – всё будет возбуждать, настраивать на иные темы, – и Гауш приподнял цилиндр, и его модное пальто с бобровым воротником исчезло в дверях.
На Филонова визит Гауша произвёл сильное впечатление, почти удручающее.
Филонов во время лет своего затворничества в Академическом переулке жил вне соприкосновения с жизнью; он терпел лишения, голод, выкраивал свою жизнь из крохотных лоскутков бережливости; но жизнь доставала его когтями своей загребастой лапы, но от неё страдали, главным образом, физические стороны филоновского бытия; жизнь не касалась искусства, и Филонов чувствовал себя черепахой, которую от острых сучьев оберегает толстый шлем.
Теперь – наоборот; выставка ещё не была открыта, филоновских картин ещё никто не видал, а он чувствовал себя черепахой, мудрой, самоуверенной, но с которой совлекли её самооборону.
И особенно этот монолог Гауша о куске старого чугуна в зале, где выставлены впервые на свет его многолетние труды, ранил Филонова в самую сердцевину, и он говорил самому себе: Гауш – сам художник, он может понять более, чем другие, и что же? Об этой негодной двёрке он беспокоится. Этих двёрок можно встретить в каждом городе, а мои картины – новые, несущие миру возможность новых эстетических переживаний, впечатлений…
Отовсюду нёсся стук молотков, шарканье передвигаемых по сухому старому паркету высоких лестниц, по которым быстро взбирались рабочие, держа в зубах гвозди, в руке молоток, чтобы оставшуюся свободной руку протянуть, изгибаясь, с вершины лестницы за картиной…
– А «Панну» Городецкого почему же не повесили? – слышался голос Кульбина в соседней комнате…
– Вот сейчас Евреинова «Сцены в гареме» развесим, а сверху пойдёт и «Панна на рогоже»{50}.
Филонов ходил из угла в угол и думал:
«Моя теория об эстетических величинах права. Единицы, отстающие от бега времени, призванные владычествовать над размышляющим веком, и рядом – море бесконечно малых эстетических величин; они комарами, тучей вьются над современной им душой.
Они – “печные двёрки”, обычная архитектура домов, картины из эстампных магазинов, всё то, на что общество тратит миллионы, искусство шаблонное, встречающееся на каждом шагу, подобострастно угодливое, никого не задирающее, не противоречащее…