Одна против другой непоколебимо стояли две спорящие стороны: осознавшая себя, своё право на существование личность творца, законодателя новых форм выражения и чувствования, с другой – ежесекундно выдвигались новые и новые бойцы, непобедимые своим численным превосходством. Спорили художник и толпа. Первый говорил: я существую, моё существование – факт, на него у меня несомненное право, и ты, толпа, не можешь не считаться с этим… Звучал определённый голос художника, личности, поднявшейся над хребтом жизни, а против вздымались бесформенные, но легко понимаемые вопли неутомимой оравы голосов толпы, тянулись руки, желающие всё принизить к одному уровню, всё нивелировать в угоду мохнатому, серому, неумолимому прожорливому существу, наполняющему площади, рынки, храмы, театры – её величеству толпе…
Напрасно доктор Кульбин несколько раз пытался протиснуться сквозь стену чёрных сюртуков, окружавших Филонова. Студент кричал:
– Вправе ли художник требовать себе, своему творчеству внимания общества, ведь тогда, – говорил студент, – каждый сотворит «что-нибудь», выйдет на перекрёсток и будет галдеть: вот, мол, я какой!? И будет обижаться, что у идущего мимо он не находит сочувствия и внимания.
Дух противоречия, его дыхание, злостные семена спора носились и множились между собравшимися, и чем больше спорили, тем меньше внимания уделялось творчеству художника, и уже никто не смотрел на картины Филонова…
Толпа пришла, многочисленно взглянула на мир по-иному, не по своему, обычному, серому, буднично-деловому; взглянула фантастически, непривычно для неё самой, взглянула, и вдруг случилось, что каждый стал мнить себя способным, здесь, под непосредственным воздействием концентрированной энергии гения – способным так же к полёту, к какому-то, хотя и в маленьком масштабе, творчеству, соревнованию.
Как ни был Филонов снисходителен, он не мог не чувствовать презрения к самому себе за то, что он терпеливо слушал «кваканье болота жизни»… И некоего ужаса перед сознанием той бездны, к которой он приблизился сейчас со своим творчеством…
Теперь, когда одиночество и затворничество были оставлены позади, когда всё для Филонова самое тайное стало открытым для всех, когда толпа своим глазом, подобным глазу мухи, любопытной, прожорливой и поспешной, отразила в тысячах хрусталиков глаз <его искусство>[15], для Филонова стало ясным, что его творчество не только сегодня никто не понял, но никто и не смотрел…
Филонову понравилось сравнение толпы с мухой: я выставил им пирог своего творчества, забегали чёрные проворные мухи, стали сгущённой шеренгой против моего пирога, и каждая любопытно тыкала своим хоботком…
Мухи любопытны, а хоботки проворны! Вот теперь пирог, уготованный с таким тщанием для утоления мира, запакощен назойливостью мух…
Федотыч поздравлял с успехом:
– Так и валят, так и валят, крючков не хватило, слава Богу, всё благополучно роздал, только калоши одни обменили, но даже буквы почти схожие оказались{62}; успех, большой успех!
– Никакого успеха, – сюсюкал Ларионов, – посмотрим, что будет завтра, сегодня на даровщинку по почётному приглашению каждый пойдёт, а вот продаж было мало, только я с Наталенькой, да Сапунов, Уткин, Судейкин и продали, кажется…{63}
Когда Филонов вышел на улицу, в окнах магазинов горел свет.
Филонов шёл через Дворцовый мост. Он нахлобучил шапку и в каком-то оцепенении смотрел на мезонин Академии наук, силуэтом высившийся на фоне неба.
Кульбин обогнал Филонова на извозчике:
– Садитесь, я вас немного подвезу, что, разочаровались сегодняшним днём?..
– Да! – отозвался Филонов, – я надеялся что-либо продать.
– О! Это очень трудно, – сказал Кульбин, – я бы сегодня же бросил свою медицину, если бы картины продавались…
– Как я могу заниматься чем-либо другим[16], если я знаю, я уверен в своём неминуемом крахе; вы бываете в Эрмитаже? Каждая эпоха имеет свои формы выражения, но от эпохи остаются показательными, характерными для неё только те, где творческий порыв циклонно достигал наибольшей фазы света… Если хочешь творить, если хочешь спастись, не погибнуть в конкуренции из всех самой напряжённой, то, доктор, согласитесь, надо заботиться не столько о выборе той или иной формы, сколько о силе напряжения при создании этой формы; для искусства нужно быть свободным… необходимо продать, я и думал сделать это и, признаюсь, разочарован.
Кульбин стал доказывать Филонову, что не продать – это значит бороться, а борьба полезна – она укрепляет, способствует творчеству.
Шагая по Академическому переулку, Филонов вспомнил, что он видел в толпе, стеснившейся вокруг него, Алис; она кивнула ему из-за спины человека в мохнатом табачного цвета костюме, с бородой почти красной.
Филонов, встретясь глазами с Алис, понял, что она с ним, что она против всей «этой» набежавшей волнами внимания усердной толпы.
Когда Филонов по лестнице поднялся к себе в комнату и зажёг лампу, то два письма, положенные рукой хозяйки на столе, обратили его рассеянное событиями дня внимание.