В подходе к афро-азиатским, океанийским странам, даже отчасти к народам посткоммунистических пространств и Латинской Америки – старые наработки востоковедного знания не «снимаются», но, скорее, контек-стуализуются в новых глобальных и цивилизационных представлениях. В том новом социальном знании, в той, по словам М.А. Пешкова, новой социо-гуманитарной науке, которая проливает и некоторый новый свет и на историю самого Запада…
Сердцевина этого нового знания – в сложной и взрывчатой
Эти вопросы остаются открытыми. И гегелевская книга, ничего не в силах предрешить, вольно или невольно акцентирует именно открытость истории.
Так что прочтение «Феноменологии духа» как специфического памятника исторической, точнее, историко-теоретической, мысли нам предстоит особое. Ибо это – книга о самой специфике человеческого духа, постоянно погружающегося в стихии природы и социальности, в стихии истории, но – в конечном счете – ищущего самого себя[519]
. Я попытаюсь говорить об этой книге с профессиональных позиций исследователя, занимающегося теми разнообразными «Востоками», которые обнаружили свою особую – и притом связанную с западными (европейскими, североамериканскими и отчасти даже российскими) влияниями – внутреннюю динамику. Эта динамика начала исподволь обнаруживаться уже после смерти Гегеля, хотя при его жизни уже долетали до европейского интеллектуального круга первые публикации книг индуистского и буддийского канона, первые фундаментальные знания по арабистике и по зороастризму, первые вести о попытках соотнесения духовных традиций и модернизаторских устремлений в «бенгальском ренессансе». И уж вне всякого сомнения, Гегель знал о государственных и культурных, а вслед за ними и правовых и гуманитарных преобразованиях в послепетровской России; вполне возможно, он мог знать нечто о турецком Танзимате, а также о тогдашних идейных исканиях среди греков Балкан, Островов, Анатолии и Леванта.Разумеется, все эти сведения, доходившие до Гегеля, были отрывочны и едва ли могли слагаться в какой-то существенный внутренний порядок, – особенно к относительно ранним временам написания и публикации «Феноменологии духа» (1805–1807). Остается лишь дивиться богатству некоей глобальной интуиции философа, которая шла не только и даже не столько вслед за историей, сколько –
Спорная идея тождества исторического и логического, когда «логическим» чаще всего именовались теоретическая экстраполяции нестойкого злободневного опыта, сыграла немало злых шуток с наследием Гегеля. А уж с его эпигонами – и подавно. Но содержательное богатство первой великой книги Гегеля как было, так и остается в силе.
Предвижу возражение: а не собирается ли автор, как говорят на нынешнем постмодернистском жаргоне, «впитывать», «вписывать», «врисовывать» в ткань гегелевских идей собственные домыслы? Или – говоря человеческим языком, – пользуясь сложностью гегелевского текста, подверстывать под дискурс немецкого философа собственную интерпретацию тех явлений и событий, о коих он знать не знал и ведать не ведал?
Однако я полагаю, что такой вопрос о «вчитывании» может быть следствием лишь философского недоразумения. Ибо
Тысячи исследователей, не зная тонкостей устройства афинской государственности и афинских традиций, изучают элементы циклической динамики политических форм по «Политейям» Платона и Аристотеля. Тысячи исследователей, профессионально не зная ни поздней античности, ни истории первых веков христианства, тем не менее, осмысливают проблематику многозначного и подчас трагического взаимодействия форм мipcкoro и духовного опыта в истории благодаря «Граду Божию» Святого Августина. Тысячи исследователей, профессионально не знакомых с арабским средневековьем, обращаются в своих работах над востоковедными сюжетами к «Мукаддиме» Ибн Халдуна.