В половине восьмого уже не осталось ни одного приличного билета - даже для самого отца Сальви, мрачного и тощего, как скелет, - а за входными билетами стояла огромная очередь. У кассы спорили, бранились, рассуждали о флибустьерах, о низших расах, но билетов все равно не было. Около восьми за место в амфитеатре предлагали баснословную цену. Здание театра сияло огнями, входы были украшены гирляндами цветов; неудачники, огорченно ахая, всплескивали руками и с завистью глядели на счастливцев, гордо устремлявшихся к входу. То и дело подходили все новые группки безбилетников, их встречали шуточками, веселыми возгласами; отчаявшись проникнуть в театр, они присоединялись к толпе зевак, чтобы хоть поглазеть на публику.
Один только человек, казалось, не разделял общего волпения и любопытства. Это был высокий худощавый мужчина, волочивший ногу. Его одежда состояла из убогой коричневой куртки и клетчатых панталон, пузырившихся на костлявых коленях. Поля поношенной фетровой шляпы живописно обвисали вокруг огромной головы, из-под них торчали редкие грязновато-желтые седые пряди, слегка вьющиеся на концах, напоминая прическу иных поэтов.
Но самым примечательным в его наружности была не одежда и не то, что он, с виду европеец, был без усов и без бороды, а багровый цвет лица, из-за которого ему дали прозвище "Вареный Рак". Странный это был тип! Происходил он из знатной семьи, а жил бродягой, чуть ли не нищим; испанец по крови, он ни в грош не ставил пресловутый "престиж" и с самым невозмутимым видом щеголял в лохмотьях; его считали кем-то вроде репортера, и действительно, всюду, где происходило событие, достойное заметки в газете, видели его серые, немного навыкате глаза, смотревшие холодно и задумчиво. Его образ жизни был для всех загадкой, никто не знал, где он ел, где спал, - возможно, в какой-нибудь бочке.
В эту минуту на лице Вареного Рака не было обычнего выражения черствости и равнодушия - скорее, в его взгляде сквозило насмешливое сострадание. Из толпы к нему весело подкатился маленький старичок.
- Эй, дружище! - окликнул он чудака хриплым, квакающим голосом и показал несколько мексиканских песо.
Вареный Рак поглядел на монеты и пожал плечами.
Что ему до этого?
Наружность старичка представляла уморительный контраст наружности долговязого испанца. Крошечного роста, почти карлик, в цилиндре, превратившемся в некое подобие огромной лохматой гусеницы, он утопал в слишком просторном и слишком длинном сюртуке, который спускался почти до низа слишком куцых панталон, не закрывавших лодыжки. Старчески сгорбленная фигурка передвигалась на маленьких детских ножках, обутых в огромные матросские башмаки, точно хозяин их собирался пуститься вплавь по суше. Эти башмаки в сочетании с лохматой гусеницей на голове старичка выглядели так же нелепо, как монастырь рядом со Всемирной выставкой. Вареный Рак был краснолиц, старичок - смугл; у того, чистокровного испанца, не было на лице ни волоска, у этого, индейца, лицо укарашала остроконечная бородка и длинные, редкие седые усы, над которыми сверкали живые глазки. Звали старичка "дядюшка Кико"; подобно своему приятелю, он добывал себе пропитание рекламой: оповещал о театральных спектаклях и расклеивал афиши. Вероятно, он был единственным филиппинцем, который мог безнаказанно ходить в цилиндре и сюртуке, равно как его приятель был первым испанцем, посмевшим не считаться с престижем нации.
- Француз расщедрился, - сказал старичок, обнажая в улыбке голые десны, похожие на выжженную пожаром улицу. - Рука у меня легкая, вон как я удачно расклеил афиши!
Вареный Рак снова пожал плечами.
- Э, Кико, - возразил он глухим голосом, - ежели тебе за труды дают шесть песо, то сколько же должны заплатить монахам?
Кико задрал голову вверх и с удивлением воззрился на него.
- Монахам?
- Да будет тебе известно, - продолжал Вареный Рак, - что за все это столцотворение француз должен благодарить монастыри!
А дело было так. Монахи во главе с отцом Сальви и коекто из мирян под предводительством дона Кустодио заявили протест против подобных зрелищ. Отцу Каморре поэтому никак нельзя было идти в театр, хотя у него горели глаза и текли слюнки; а все ж и он спорил с Бен-Саибом, причем тот вяло оборонялся, помня о даровых билетах, которые ему-то уж непременно пришлют из театра.
Дон Кустодио, со своей стороны, твердил Бен-Саибу о нравственности, религии, благопристойности...
- Но ведь и наши сайнете не лучше, - мямлил писатель. - Всякие там каламбуры, двусмысленности...
- Зато в них хоть говорят по-испански! - кричал ему общественный деятель, пылая святым гневом. - А тут непристойности по-французски! Вы слышите, Бен-саиб, пофранцузски, черт возьми!!! Нет, нет, не пойду никогда!
Это "никогда" он произносил с решительностью трех Гусманов, которым пригрозили, что убьют блоху, если они не сдадут двадцать Тариф*. Отец Ирене, разумеется, был вполне согласен с доном Кустодио, французская оперетта внушала ему отвращение. Фу! Он бывал в Париже, но чтобы хоть близко подойти к театрам, - боже упаси!