Наступил день сдачи спектакля. Прихода Ефремова она ждала с невыразимым страхом. До этого дня пыталась смягчить удар, после репетиции отлавливала Ефремова в театре и упрашивала: «Мы переходим на сцену. Приди, помоги». — «Нет», — говорил Ефремов, не балуя подчиненную сложными словесными конструкциями. Тогда она не понимала, что первое самостоятельное плавание — лучшая школа, и впадала в отчаяние, спрашивая себя: «Куда я бреду? Зачем?»
Волчек больше всего боялась ложной многозначительности, которая, как модная болезнь, поразила тогда столичные подмостки. Иероглифы вместо простых букв, многозначительные фигуры умолчания вместо ясности. Псевдятина на тему заграничной и мало кому ведомой жизни подменяла саму жизнь.
Противясь общему «заболеванию», Волчек интуитивно выплывала на свой берег. Сдав «Двое на качелях», она еще не понимала, что именно в этой постановке определятся основные черты ее режиссуры — ясность до простоты, открытость до предела, умение сложный психологический язык перевести в простые понятия и сделать их щемяще-пронзительными.
Когда первый акт был уже готов в репзале, Волчек поняла, что ей необходимо кому-то показать сделанное. Причем человеку, далекому от театра. Она выбежала из театра, на ходу запахивая пальто, остановилась, растерянно оглядывая пустую улицу, которую явно не ожидала увидеть. Вдруг с какой-то отчаянной радостью бросилась наперерез возникшему прохожему:
— Вы не могли бы пойти со мной?
Человек с авоськой с удивлением посмотрел на нее.
— А куда?
— Да в театр.
И уговорила посидеть его в комнате и посмотреть первый акт. Он с опаской вошел в театр за малонормальной бабой и…
ГАЛИНА ВОЛЧЕК: — Когда мы начинали репетировать, нам говорили, что пьесу не поймут, что она слишком сложная. Зачем мне нужен был этот человек с авоськой? Чтобы проверить, понятна ли обычному человеку эта «сложность».
После того как артисты отыграли, он подошел к ней и спросил: «Ну а дальше-то что с ними будет?» Человек ушел из театра погруженным в себя и чуть не забыл свою авоську.
Она никогда не забудет день первой сдачи спектакля Ефремову — страх заплутать в дебрях психологической драмы, страх быть непонятой, все смешалось в тот день. Спокоен был только Ефремов. Он вошел в темный зал и сел к сцене вполоборота, таким ракурсом ясно показывая свое отношение к происходящему. Волчек смутилась — в ее голове не совмещались небрежность занятой позиции с той убежденностью, с какой Ефремов уговаривал ее заняться режиссурой.
ГАЛИНА ВОЛЧЕК: — В самый драматичный момент действия, когда после сцены с язвенным кровотечением герой уходит и спрашивает: «Газ выключить или оставить?», Ефремов неожиданно громко произнес: «Оставь, а то тут холодно».
Вздрогнули на сцене. Сердце упало у Волчек. Скаламбурив, учитель дал понять, что все это его не тронуло. В этот момент, как никогда, он оправдал свое прозвище Фюрер, присвоенное ему в «Современнике» за глаза.
Было ли это проявлением воспитательного момента или чем-то другим — кто знает. Но подобное жестокое обращение с учениками Олег Ефремов позволял себе время от времени.
На премьерный ночной прогон «Двое на качелях» Волчек не пришла — заболела. Евстигнеев, вернувшись домой, рассказал ей, что вся площадь перед театром была усеяна зелеными огоньками таксомоторов, водители чуть не дрались из-за места. Что балкон обваливался от забивших его театралов. Успех был невероятный. А у нее — растерянное лицо, почему-то она встала к плите.
— Да ты, что ли, не рада? — спросил Женя.
Рада, но… Радость, острота момента счастья — эта ослепительная, как молния в ночи, вспышка не оставляла в душе места для кайфа, гордости за себя и блаженства. В минуты всеобщего подъема ее радость всегда носила характер печали. Отчего? Объяснить не может: такими ножницами скроена. Во всеобщей эйфории всегда, и особенно в последние годы, заметны ее тяжело ссутулившаяся спина, заторможенный взгляд и запоздалые ответы на поздравления с горящими глазами.
— Когда вокруг счастливые ор, крики, вопли… Разве вас это не заводит?
— Это секунды. Секунды, которые сразу сменяются страхом — а что же будет завтра? Что скажут? Не заболеют ли артисты? Это свойство моей натуры, от которого я страдаю.
1962
{МОСКВА. ПЛОЩАДЬ МАЯКОВСКОГО. «СОВРЕМЕННИК»}