Чернов пишет, что первый монолог Горацио («Я перескажу лишь то, что слышал…») построен на канцелярите. Отнюдь нет. К тому же он определяется не столько характером Горацио, сколько своей функцией: это своего рода историческое введение в события, то, что прежде у Шекспира и до Шекспира сообщал Хор перед началом действия. Объективное, безличное знание, голос предания, с которого в этот момент и говорит Горацио. Говорит никого не обвиняя, тем менее — покойного короля, но сообщая о его подвиге и победе. Перепугался до онемения, когда увидел Призрака. Как тут не онемеешь, а вот что касается всего последующего и его, Горацио, и офицеров стражи поведения в отношении Призрака, то оно, действительно, непоследовательно. И не может быть другим, поскольку они не знают, какова природа Призрака, а отсюда и не понимают, как себя вести: почитать ли в нем покойного короля или изгонять дьявола, для чего все средства хороши, включая удар алебардой.
«Перед нами метафора цареубийства, причем мистического, посмертного…» Это, разумеется, чистая фантазия. Перед нами просто ситуация абсолютной неясности в отношении призраков. До 1535 года с ними было все понятно: призраки — души тех недавно умерших людей, кто, ожидая решения своей судьбы, временно пребывают в чистилище. Однако Реформация отменила чистилище и загадала загадку. Не верить в призраков значило проявлять немыслимое и опасное вольнодумство (люди за это бывали и осуждены). А если верить, то как их объяснить? Предположение о дьяволе, принимающем милый облик, чтобы вернее погубить душу живущего (эта мысль не раз приходит на ум Гамлету), было очень распространено. Так что алебарда — не орудие мистического цареубийства, а испытания мистического существа, орудие, которым воспользовались за неимением лучшего.
«Одинокие лазутчики (точнее, шпионы), — это сказано королем вслед Горацио и Джентльмену без лица и имени» — добавляет Андрей Чернов еще один штрих, уже фактически завершающий портрет. «Сказано вслед…» — они выходят, а король говорит Лаэрту, совершенно безотносительно ушедших, что печали подобны не отдельным лазутчикам, а батальонам, то есть основным силам противника. А слово «лазутчик» здесь как раз точнее, чем «шпион», ибо на языке Шекспира
И так далее. Во всем происходит этот сдвиг на чуть-чуть, ведомый даже не волей и намерением А. Чернова, а тем, что он сменил регистр стиля, и сразу же изменились акценты. Философ-стоик Горацио мгновенно превратился в Молчалина, а в условиях прежде трагического сюжета, естественно, эволюционировал в мелодраматического злодея. Произошла смена всей системы исторических, культурных представлений и ценностей. Гуманистический спор, длившийся на протяжении XVI века, — стоит ли гуманисту становиться советником при государе (как известно, Эразм Роттердамский говорил «нет», Томас Мор — «да») невозможен в русском интеллигентском сознании, для которого любое приближение к власти — губительный компромисс. Горацио во дворце? Значит, подлец и предатель. Да и может ли быть иначе в переводе-интерпретации, который, как оказалось, был начат в ночь смерти Андрея Донатовича Синявского и посвящен памяти этого прославленного диссидента.
Чернов несколько раз читал свой перевод. Сначала в узком театральном, академическом кругу. Первое публичное чтение состоялось 31 мая 2001 г. в Музее Маяковского, где мы и обменялись с ним развернутыми репликами, литературная версия которых предлагается здесь. Я же хочу завершить, сославшись на мнение, прозвучавшее тогда в кулуарах: это скорее не перевод Гамлета, а новая пьеса — «Горацио», похожая на пьесу Стоппарда о Розенкранце и Гильденстерне.
Будет ли это «Гамлет» или это будет «Горацио», но то, что делает Андрей Чернов, имеет одно безусловное преимущество в сравнении с бесчисленными шекспировскими или пушкинскими загадками-разгадками последнего времени, где непременно главными героями оказываются то Дантес, то Ретленд: нас возвращают к тексту. И даже если мы останемся при своем прежнем мнении, мы должны будем научиться защитить его, а для этого — прочесть известное заново, увидеть острее и ответить на вопросы, над которыми прежде не задумывались.
Лингвистические заметки о «Гамлете»