Николай Павлович сидел за рычагами вариатора, легко, пальцами управлял. Лицо, задубелое от солнца, ветров, морозов, многолетней деревенской жизни. Руки — грабли. Но ухватки все же не мужицкие, несколько утонченные. И сама посадка тракториста выдает офицерское прошлое. В 91-м году уволился майор из РВСН, начал жизнь с чистого листа, будучи женатым, с двумя детьми, а вскоре и третий родился.
Отчина у Николая Павловича в Краснодарском крае, в кубанских черноземах. Отец — колхозник. Дед — до тридцатого года вольный пахарь. Более далекие предки, пока в памяти видать, все крестьяне, даже нельзя сказать, что единоличники — это испокон веков подразумевалось в русской жизни.
— Вот видите кап на стволе. Утолщение, — говорил Шестаков, указывая из кабины на березу. — От корней идет ровно. Это незапамятные времена, когда крестьянин жил сам по себе. Подати, оброк платил, на барщину ходил, но все-таки был один на один с жизнью. Потом на стволе утолщение появилось. Кап называется. Его уважают резчики для поделок. В срезе у него фактура красивая, если отшлифовать и лаком покрыть. Ну а после утолщения опять, гляди, ствол прямой, только что потоньше теперь, потому что все соки на кап ушли...
О русской крестьянской жизни мы с Николаем Павловичем толкуем при всякой встрече с перерывами на его хозяйские хлопоты. Или одновременно, как сейчас. Он рассказывает охотно, обдуманно, с выдумкой. Кое-что я записываю на диктофон. Но чаще — на память, потому что всегда что-то грохочет вокруг Шестакова, как теперь тракторный мотор с гусеницами или недавно бензопила, или сам он находится в движении.
На опушке полосы отчуждения Николай Павлович опускает нож и, высунувшись из кабины, медленно трогает трактор. Кусты впереди сбриваются начисто, валятся в канаву, заминаются гусеницами при развороте. Кажется, сам Шестаков своими сапогами давит, топчет ненавистный сорный подрост, наслаждение получает — такое у него счастливое лицо, ноздри подрагивают, глаза вытаращены, рот перекошен, крепкое словцо то и дело слетает с языка.
Моя деревня недалеко, но я узнал о Шестакове по слухам только на второй год его пребывания в наших краях. Слух о нем был какой-то тяжелый, неподъемный для соседей. Это про неверную Катьку, про утопшего Петьку сразу искрой прошибает на много километров вокруг. А про нелюдимого чужака, взявшегося пахать заброшенные колхозные земли, разводить скот на свой особенный манер, строить каменный дом и теплый гараж в местах, где всё было назначено ходом истории для ольховых плантаций, — про такого не то что говорить — думать людям не хотелось. Живым укором стал Шестаков для тех, чей ум и взор отвращал он от телепрограммы "Аншлаг".
Случайно в магазине я услыхал: "У Шестакова опять шины на "Беларусе" прокололи. Так он по кустам стрелял опять. А милицию вызвали, так отперся. Хотя у Федьки две дробины в ноге застряли. Мы Федьке говорим: сделай экспертизу и в суд подавай. А Федька говорит: "Нет, я его сперва сам урою".
Хотя, как потом оказалось, вражды настоящей люди к Шестакову не испытывали. Дурь имела место. Непонимание и забывчивость общечеловеческая. Такие Федьки помнят родство не далее чем до Великой Отечественной. Не задумываются не только об отцах-основателях своей деревни, о доколхозном житье, но и о предках тридцатых годов, по сути, о своих прадедах. Они для них даже не старорежимные, а допотопные и ветхозаветные. Дикостью чумовой кажется им история о том, как первый русский, новгородский мужик пришел со своей семьей на эти заливные луга, вырыл землянку и перезимовал. Лет пятьсот назад это было. Для Федьки — небыль. Для меня с Николаем Павловичем — как вчера. Ведь в нашей истории это было как покорение Дикого Запада для американцев. На этом у них архетип народа построен. Чтут и всячески подпитывают.
Николай Павлович Шестаков в чем-то, по сути, повторил подвиг северорусских первопроходцев. А Федькину душу от этого почему-то корежит, наполняет ужасом бесконечности и, наверное, неотвратимостью возмездия за всё, сделанное лично им, Федькой, и не только. Для Федьки появление Шестакова — восстание мертвых из неисчислимых могил на древнем погосте, будто все они к нему в гости пришли и ответа требуют за брошенные, запущенные земли. Федька, конечно, не согласен с таким поворотом. Наперевес с вилами атакует тяговое колесо "Беларуся" незваного пришельца.
Так получилось, что впервые я попал на земли Шестакова зимой. Вечером в полной темноте рискованно вылез из автобуса на том самом 712-м километре, остался один на один с лесом, с морозом, со звездным небом над головой. Ходил по обочине, искал съезд. После метели только свежие собачьи следы было видать. Я по сугробам, в ботинках, через сосновый лес. Вышел на простор заледенелой реки с пологими берегами. Увидел одинокую избушку. В ней свет горит, хотя электрических столбов не видать. Оказалось — керосиновая лампа. И все семейство Шестаковых возле печки ужинает. Жена Лариса, верная, офицерская, на сносях. Два строгих мальчика.