Минорное звучание колоколов церкви святого Вавржинца в Старых Градах оставляло впечатление стройности и гармонии. Сквозь жалюзи самого верхнего окна башни я мог наблюдать, как раскачивается на фоне ясного неба тот самый большой колокол, чьи яростные удары сотрясали воздух, подобно божьему гласу. Иногда мне представлялось, что это с картины, висящей над главным алтарем, отчаянно кричит мученик Вавржинец, которого четыре смуглых палача волокут на окровавленном полотнище. Вавржинец лежал, раскинув руки, широко открыв рот и возведя очи к небесам, откуда, из просвета меж облаков, ласково улыбалась ему святая Троица.
Тихим вечером можно было слышать, как церковным колоколам вторит из долины писклявое, несуразное эхо, которое, однако, было не чем иным, как звуком колокола на милетинской часовне. Словно бы сей деревенский колоколец дал обет подрывать своим петушиным кукареканьем торжественность громового голоса Вавржинца. Помню, поначалу я даже затыкал уши, раздраженный этим дисгармоничным аккомпанементом, надеясь тем самым отфильтровать возвышенное от обыденного, однако у меня это никогда не получалось. Впоследствии милетинский звон уже не представлялся мне столь кощунственным, я привык к нему и даже не без удовольствия поджидал, когда удары колокола заглушат своего жалкого визгливого подголоска и наоборот — когда сварливый колоколец сумеет во время паузы издать свой победный возглас. Я упоминаю о послеполуденном благовесте главным образом потому, что под его звуки как-то во второй раз встретился с Эммой Ганзелиновой.
Я был неимоверный лакомка, и родители не слишком противодействовали этой моей дурной привычке. Выпросив у отца немного мелочи на расходы, я долго в задумчивости бродил по улице со своей добычей, прикидывая, подобно скряге, как наилучшим образом употребить капитал. Дорога по обыкновению приводила меня к двум ларькам, торговавшим под аркадами, где, помимо фруктов, можно было купить шоколадку, липкие конфеты или солодовый корень — лакомство бедняков.
В тот раз я стоял у ларька, позвякивая монетами в кармане и озабоченно хмурясь, как положено человеку, принимающему важное решение. Наконец я выбрал апельсин. И вот когда торговка протянула его мне, я заметил, что за мной тихо, по-воровски, крадется дочка Ганзелина. Наверняка все то время, пока я тут выстаивал, она с любопытством наблюдала за каждым моим движением, — иначе я не встретился бы в упор с ее неотступным взглядом. В полутьме глаза ее светились, будто были полны слез. Впрочем, какие там слезы! Смех, озорной смех, вызванный, конечно, моими мучительными раздумьями, чего купить! Щуплая фигурка попятилась, скользнула под ближайшую арку, а спустя мгновение я увидел ее уже на противоположном, освещенном солнцем углу площади. Девочка спряталась за колонной и, поглядывая оттуда одним глазком, не выпускала меня из вида. Ошибся ли я? Или ручка, обнимавшая колонну, подала некий знак?
Порыв мой был безотчетным, это был порыв души. Моя рука, державшая апельсин, протянула его девочке жестом, не допускающим сомнений: «Это тебе, возьми, если хочешь!» Она поняла. Заколебалась. Сперва из-за колонны показалась целиком головка с нимбом светлых волос, потом ножка — на этот раз в грубом деревянном башмаке. Я ждал ликуя, затаив дыхание. Но вот глазки потупились, губки перестали улыбаться, а покачивание головкой из стороны в сторону могло означать серьезное и решительное «нет». Затем она снова спряталась за колонну. Что-то подтолкнуло меня вперед, я устремился к ней, но она мышкой перед самым моим носом прошмыгнула под аркадами на улицу, ведущую к городским воротам, и скрылась с той же легкостью, как в памятный мне день у родника.
Я казался себе неуклюжим, обманутым, однако мое злополучное приключение нисколько не удручало меня, не вызывало досады, — напротив, скоро оно сделалось важной, дорогой моему сердцу тайной. Я даже испытывал блаженную умиротворенность: ведь я вел себя сегодня менее заносчиво, чем тогда, в лесу; невыгодное впечатление, которое я в тот раз произвел на нее, теперь сгладилось, между нами возникло доверие, отныне нас что-то связывало. Все было уже не столь безнадежно, открывался просвет в будущее, в безмятежный и благостный мир. До сих пор все обходилось без слов, но наступит час — и мы заговорим друг с другом.
Заговорим… Я думал об этой заманчивой перспективе, дожидаясь, когда уйдет мать, пришедшая поцеловать меня на ночь, когда погасят свет в спальне; мне не терпелось остаться одному, чтобы без помех перебирать впечатления сегодняшнего дня.