Я по очереди навещал своих новых приятелей. У Копистов было просторное подворье, очень удобное для всевозможных игр; у Цизов в мастерской помещались разные станки, и ребята, когда самого хозяина не было дома, всегда там что-нибудь клепали и сверлили. Рудольф показал мне, как делать из древесной коры лодочки, которые он затем деловито пускал в плавание по Безовке. Еник необыкновенно тонко чувствовал природу; он водил меня по таким местам в окрестностях Старых Градов, о которых я и не подозревал. К примеру, он рассказал мне о змеиной тропе над Милетином. Действительно, там, в многоступенчатом храме из мать-и-мачехи, обитали ужи. Они выглядывали из-под камней, словно добродушные квартиранты. Спервоначалу я их побаивался, но оказалось, что все это безвредные медяницы. Змеиная тропа кишела ящерицами, коричневыми и зелеными; я с любопытством смотрел, как они ловят насекомых своими верткими язычками.
Мать была недовольна моей дружбой с детьми бедняков. Каждый день утром я просыпался в тревоге, что она запретит мне общаться с ними, однако она не решалась, медлила, опасаясь, по-видимому, чтобы я вновь не сделался нелюдимом, каким был до болезни. Но о том, чтобы и мальчики в свою очередь навещали меня, нечего было и думать — мать не потерпела бы таких гостей. К счастью, ни тому, ни другому подобное даже в голову не приходило. Они по прирожденной скромности избегали бывать у нас.
Должен признаться, я не разделял ребяческих увлечений своих товарищей. Ни разу ничего не смастерил из обрезков металла, только приглядывался, заложив руки за спину и наморщив лоб. Правда, одну лодочку из коры я вырезал, но и то без особого интереса, до второй дело вообще не дошло. От шумных игр во дворе у Копистов у меня начинала кружиться голова, но я стыдился в этом признаться. Больше всего мне были по душе вылазки на милетинский холм, и все же я предпочел бы бродить там один. Я дружил с мальчиками, пожалуй, только из благодарности к ним за то внимание, которое они мне уделяли. Их мальчишеские проказы, в которых мне доводилось участвовать, не увлекали меня. Мне казалось, что я много старше их годами. После болезни я стал серьезным, меня было невозможно растормошить — словно внутри отвалилась какая-то очень нужная заклепка и машина все никак не могла прийти в движение. А может, я так быстро вырос, что во мне образовалось новое, пока не обжитое помещение, где стены отпотевали влагой, а в открытые окна дули сквозняки? Этим и объяснялось ощущение пустоты, не оставлявшее меня даже среди самых оживленных игр со сверстниками.
Бывали минуты, когда я с радостью сбежал бы от них и, как улитка в раковине, замкнулся в своем личном мирке. Почему же я не сделал этого? Скорее всего потому, что не хотел выглядеть в их глазах убогим, неполноценным существом, которого терпят лишь из жалости. И я перенапряг свои физические и душевные силы. Срыв был неизбежен — и он произошел. Мальчики ведь не только пускали лодочки и разглядывали ужей, бывали у них и другие затеи. Однажды они сломя голову помчались вниз с милетинского холма. Кто спустится первым? Я не мог позволить себе отстать от них и побежал следом. Уже на середине склона я стал хватать воздух ртом, а когда почти добежал, почувствовал сильное колотье в боку. Боль была острой и не прекращалась, так что я вынужден был сесть. Грудь моя ходила ходуном. Я повалился на траву, бледный как полотно, решив, что снова началось воспаление легких. Уже мерещился мне в кустах цветущей черемухи оскаленный лик смерти.
Приятели, притихшие от сознания вины, отвели меня домой. Я слышал, как они какое-то время покашливали внизу в прихожей, ожидая, по всей вероятности, известия о моей смерти. Повод для таких мрачных предположений дала им Гата, которая первой приняла меня из их рук, причитая, словно у меня были переломаны руки-ноги.
Мать не произнесла ни слова, лишь прикусила губу. Глаза ее метали молнии. Жертвенное бдение стольких дней и ночей — и все насмарку. Она самолично послала Бетку за Ганзелином. Но доктора дома не было, он еще не вернулся с послеобеденного объезда больных. Я лежал на кушетке и чувствовал себя все лучше, а когда решился наконец откашляться и не обнаружил на платке крови, которую ожидал увидеть, то мне и вовсе полегчало. Поставили градусник — температуры не было. Я попробовал встать и пройтись — колотье исчезло. Улыбнулся матери, но она не улыбнулась в ответ.
Пришел отец. Он выслушал меня и долго отчитывал за неосторожность. Кажется, никогда раньше я не видел его таким рассерженным: лицо его, всегда молочно-белое, теперь было окрашено гневным румянцем. К счастью, вскорости следом за ним пришел Ганзелин. Он хрипло откашлялся у двери, прежде чем соизволил повесить шапку и поставить трость. Подозреваю, что он нарочно тянул время, дабы довести мою мать до белого каления. Собственно, в душе он был обижен. Ведь вызов означал, что его обвиняют, будто он плохо лечил. Могло ли такое понравиться Ганзелину?