Кописта и Пиза были оба в одинаковых синих рабочих блузах; с одинаково закопченными лицами. Енда еще издали закричал:
— Наконец-то мы добились своего! Отец Руды все ж позволил нам клепать в его мастерской. Если бы ты знал, сколько пришлось его уламывать! Заладил, что не нужно ему двух учеников, одного только Руду брался учить своему ремеслу. Тут уж мне мать подсобила. Жалко, что ты уезжаешь! А то бы мы все трое стали жестянщиками!
— Мы уже и на крыше побывали, — похвастался Руда. — Эх и здорово глядеть на мир с такой высоты! Тебе надо обязательно как-нибудь пойти с нами, мы дадим тебе взобраться по приставной лестнице. Не забоишься?
С минуту я размышлял, боязно мне будет или нет? Решил, что все же, пожалуй, боязно. Вместе с тем возможность небрежно расхаживать в рабочей, перепачканной синей блузе, смело взбираться на такую высоту, куда не отважится влезть ни один простой смертный, без сомнения, была очень заманчивой.
В тот же день за обедом мой отец, задумчиво помешивая ложечкой черный кофе, спросил:
— А знаете ли вы, голубчики мои, что сегодня исполняется ровно год, как мы приехали в Старые Грады?
На миг у меня закружилась голова, как если бы, забравшись следом за Яном Копистой на крышу и укрепившись на самом краешке водосточного желоба, я вдруг посмотрел вниз. Казалось, время устремлено не вперед, а ввысь. Наверное, так бывает лишь в детстве, ибо позднее я никогда уже ничего подобного не испытывал. А может, голова закружилась при мысли, сколько волнующих происшествий вобрал в себя минувший год. Сперва — освоение нового места, затем болезнь и, наконец все, что было связано с Ганзелином и его семейством. Словно вся совокупность и мелких, и крупных событий где-то далеко внизу замкнулась в тесное кольцо, а еще глубже, на самом дне, бегал вприпрыжку гномик, мальчуган с пухлыми розовыми щеками, с длинными кудрявыми волосами, наивный и послушный, ласковый и мечтательный, каким я уже не был.
— Итак, минул год, — меланхолически продолжал отец, раздвигая шире величественную и вместе с тем мрачноватую пропасть под моими ногами. — Где-то мы будем в этот же день через год?
В словах отца не следовало искать никаких сантиментов. Я хорошо понимал, что он хотел этим сказать. А именно: «Сбудется ли через год мое заветное желание, переведут ли меня в крупный город с повышением в должности, в чине и с более высоким жалованьем?» Мать в ответ подняла брови и понимающе взглянула на него. Ей никогда не нравились Старые Грады. Уж если кто и бросил в душу отца семена честолюбия и желание перемен, то этим человеком была именно она.
Спустя две недели я в первый раз заявился к старому Фрицу с тетрадью, ручкой и учебником французского языка. Отставной учитель сидел, закинув ногу на ногу; из-под штанины у него свисали развязавшиеся тесемки кальсон. Он долго и пристально смотрел на меня. Потом разгладил свои длинные с проседью усы, открыл книгу на первой странице таким жестом, будто сорвал листок календаря, и изрек:
— Итак, начинается сентябрь месяц.
И он с преувеличенным прононсом принялся объяснять мне тайны французской словесности.
Фриц слегка сутулился, был худ, субтилен, однако брови у него росли не менее буйно, чем усы, которые лезли прямо из ноздрей и, по-видимому, доставляли ему неудобство, поскольку в паузах, когда я повторял заученные слова и фразы, он вырывал из носа волоски и раскладывал их на странице разговорника ровной шеренгой корешками книзу, так что они выстраивались перед ним, словно тонюсенькие солдатики. Когда волосков набиралось порядочно, он поспешно пересчитывал их тощим указательным пальцем, после чего продолжал выдергивать дальше. Я с отвращением наблюдал за этим его занятием, однако мне было любопытно, каким же количеством выдернутых волосков он удовольствуется.
Мне ни разу не удалось это установить. В самый неожиданный момент, он, как это свойственно нервозным, неуравновешенным, неуемно расточительным людям, одним великолепным взмахом руки сметал все миниатюрное воинство, вонзал в меня свои острые глазки, повышал голос и начинал рассказывать, жестикулируя, будто на сцене.
Кроме него, я ходил еще к своему старому знакомому, учителю Матейке; его уроки, напротив, были чересчур корректными и монотонными, чтобы хоть сколько-нибудь заинтересовать меня. Да и славы они мне никакой не приносили: никто у меня не спрашивал, что я уже знаю из истории древнего мира, что усвоил, разбирая предложения и решая уравнения с одним неизвестным. Зато уроками французского живо интересовались и отец, жаждавший блеснуть своими школьными познаниями, и мать, у которой французский язык пробуждал чувствительные воспоминания о пансионе. И еще кое-кто проявил к нему неожиданный интерес.