Читаем Генрих VIII. Казнь полностью

Завершая поучительное это повествование, профессор воскликнул с воодушевлением в голосе:

— Для народов и стран важнее всех тиранов и кондотьеров хотя бы один-единственный действительно просвещённый, действительно добродетельный, действительно мыслящий человек!

Долгие часы продолжались эти беседы, и всё-таки расставался с учителем неохотно, слушал его с жадным вниманием, которое росло с каждым днём, не давая покоя, однако не всё понимал, хотя был смышлён, не со всем соглашался. Избалованный старым кардиналом, пробовал спорить, ещё не успев освободиться от вкоренившихся представлений о том, что в жизни добро, а что зло, и бывал поражён, когда его порой остроумные, порой дерзкие возражения таяли без следа, как снежинки, едва соприкоснувшись с невероятно разносторонними и глубокими познаниями молодого учёного, в речах его то и дело непринуждённо являлись сильные, точные, неопровержимые доказательства, подкреплённые мыслями Платона и Плотина, Демокрита и Эпикура, Цицерона и Сенеки, и профессор произносил их так просто, с таким убеждением, точно они принадлежали ему самому и только что зародились в его беспрерывно мыслившей голове.

Перед этим бесконечным потоком учёности ощущал себя малолетним ребёнком и потому приходил к профессору чаще других, оставаясь с ним дольше и дольше, восхищенный глубиной его мысли, продолжая сомневаться упорно во всём, мечтая на него походить, как мечтал когда-то походить на Мортона, никогда не насыщаясь вполне слишком кратким общением с ним.

Зарывался в книги и манускрипты, подобно мессеру Манетти и десяткам других, чью жизнь, проведённую в храме философии и словесности, Гроцин то и дело ставил в пример. Едва овладев первой сотней греческих слов, едва усвоив первые аксиомы старинной грамматики, просиживал над Гомером и Аристотелем целые ночи. Всё греческое пленяло его. Целые страницы заучивал наизусть и часто клялся именем Геркулеса.

Но слишком недолго упивался греческой мудростью. Пролетели два года, как птицы. Студент ещё только прослушал предварительный курс, и отец призвал его в свой кабинет.

Со стеснённым сердцем входил всегда в эту сумрачную комнату, встречавшую холодным безмолвием и запахом сырости. Дневной свет с трудом проникал сквозь глубокие узкие окна, забранные мелкой решёткой. Кряжистые шкафы громоздились вдоль серых, давно не обновлявшихся стен. В шкафах молча темнели толстые книги, прочно затянутые в кожаный переплёт, точно рыцари в панцирь, сбросить который было не так-то легко. Несколько стульев стояли тут и там в беспорядке. Для короткого отдыха был предназначен тесный и жёсткий деревянный диван.

Суровый отец стоял у конторки, неторопливо перебирая бумаги, когда тихо вошёл и остановился почтительно возле самых дверей, страшась помешать, ожидая, пока заметят и окликнут его.

Отец, видимо, ждал и тотчас, не оборачиваясь, властно бросил через плечо:

— Довольно!

В глубине души, по правде сказать, Томас всегда это знал и в чём дело понял без промедления, но этого не хотел, не в состоянии был отказаться от наставника и оксфордской кельи, а потому, хоть и страшился гнева отца, не мог не спросить:

— Почему?

Встав к нему боком, с листом прошения в суд, испещрённым чётким разборчивым почерком, как подобало судье, неприязненно глядя мимо него, тот сквозь зубы тоже спросил:

— Кем ты собираешься стать?

Не уверенный сам, что у него достанет прилежания и ума, чтобы овладеть в совершенстве бессчётными богатствами древней словесности, первый раз в жизни возражая отцу, испуганный собственной дерзостью, насильственным голосом, с явным страхом и сдержанным вызовом произнёс, употребивши латинское слово:

— Я хочу заниматься словесностью.

Ледяными глазами мимолётно взглянув на заблудшего сына, точно не желал его видеть, вновь изучая исписанный лист, саркастически улыбаясь, отец неторопливо, раздельно спросил, как спрашивал только тогда, когда сдерживал гнев:

— Это что?

Обыкновенно покладистый, сдержанный, мягкий, Томас вдруг настойчиво, сумбурно и громко, спотыкаясь, давясь иногда новым словом, которое услышал от профессора только вчера и осмыслить которое, принять в себя ещё не успел, увлекаясь по мере того, как текла его речь, пустился пересказывать необычайные мысли молодого философа, привёзшего из священной Италии столько пленительных, великолепных идей.

Терпеливо выслушав его до конца, выжидающе помолчав, склонив голову на плечо, глядя наискось вниз, очень внимательно разглядывал худые его башмаки, стянутые давно не чищенными медными пряжками, отец поинтересовался с холодной усмешкой:

— Это всё?

Растерянно подтвердил:

— Да, это всё...

Повернувшись к конторке спиной, опершись локтями на крышку, скрестивши ноги в чёрных чулках, на этот раз пристально глядя ему прямо в лицо, отец уверенно, властно проговорил:

Перейти на страницу:

Все книги серии Великие властители в романах

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза