Способный, живой, овладел латынью основательно и легко, однако запомнил горечь ученья до конца своих дней и в своём сочинении особенно указал, что в школе разумно устроенного, справедливого общества не должно быть ни розги, ни того вздора, каким под страхом её набивали его детскую голову.
Он писал:
«Учебные предметы они изучают на своём языке. Он не беден словами, не лишён приятности для слуха и превосходит другие более верной передачей мыслей... Они не изобрели хотя бы одного правила из тех остроумных выдумок» которые здесь повсюду изучают дети в так называемой «Малой логике», об ограничениях, расширениях и постановлениях. Далее, так называемые «вторые интенции» не только не подвергались у утопийцев достаточному исследованию, но никто из них не мог видеть так называемого «самого человека вообще», хотя, как вы знаете, это существо вполне колоссальное, больше любого гиганта, и мы даже пальцем можем на него показать. Зато утопийцы очень сведущи в течении светил и движении небесных тел...»
Значительно позже, уже по окончании школьных невзгод, отец поместил его в Ламбетский дворец в услужение к архиепископу Мортону, кардиналу и канцлеру Англии при старом Генрихе.
Добрый Мортон напускной строгостью испытал его, не затрепещет ли перед важной персоной, не струсит ли строгого взгляда.
Он выдержал испытание, и Мортон определил его на должность пажа.
Обретая привычное равновесие духа, Мор тотчас увидел длиннорукого отрока, в тесном сером трико с узорчато вышитым гульфиком, в голубой короткой приталенной куртке с малиновой оторочкой и в шляпе с пером.
Встряхивая бронзового оттенка подвитыми кудрями, покачиваясь из стороны в сторону от возбуждения, отрок стоял за спиной своего повелителя и заливисто, беззаботно смеялся, словно был в компании таких же мальчишек.
Радость, смешавшись с недоумением, вдруг наполнила воспрявшую душу. Морщины разгладились на суровом истомлённом лице, снова стал бодр и не стар.
От тревожных, недостойных колебаний ничего не осталось, кроме расплывавшейся муки, оседавшей где то на дне, то замолкавшей, то вновь зловещим шорохом напоминавшей о себе.
Мор окликнул весёлого отрока и протянул измождённую руку, однако, мимоходом взглянув на его длинную бороду, отрок, должно быть, его не узнал.
Философ открыто улыбнулся ему и великодушно простил невольное прегрешенье. Он словно бы вновь вступал в Ламбетский дворец, куда суровый отец его поместил, чтобы отрок приобрёл величие государственных мыслей, благородное воспитание и могучего покровителя.
У великодушного Мортона он слыл за любимца.
Может быть, это общее мнение согласовалось с действительностью. Сам же припоминал, как мгновенно расцвёл после вынужденного одиночества в доме отца, особенно после долбленья вокабул и розг. В один миг, точно своей палочкой взмахнула добрая фея, сделался остроумным, подвижным и озорным.
В чужих речах, которые подолгу велись за обеденным столом кардинала, часто улавливал забавные обмолвки и смешные созвучия и непринуждённо, как равный с равными, отвечал на них каламбурами.
И с кардиналом держался непринуждённо, хотя и почтительно, но тоже как равный ему, что, как он понял гораздо позднее, и привязало старого кардинала к нему.
В домашних спектаклях сам придумывал весёлые реплики, над ними смеялся весь зал. Без стеснения обращался с вопросами к самым важным и напыщенным из гостей и с непосредственной простотой возражал, если не мог согласиться с ответом, даже если перед ним были первые лица страны.
Обижаясь, высокомерно сердясь, вельможи пеняли на его непозволительную, невозможную вольность, однако Мортон, приближавший к себе независимых и отважных, возражал:
— Это дитя покажет себя выдающимся человеком, если вам удастся дожить до того, чтобы увидеть Томаса взрослым.
У него уши алели, пылали огнём, и сил прибавлялось от этих пленительных слов. Он во всём желал быть похожим на старого кардинала, мечтал о таком же блестящем и значительном поприще, и всегда прекрасным и славным его будущее представлялось ему наяву и во сне.
Мор улыбнулся невольно. Нечего говорить, красивой и звонкой была та мечта, и даже нынче, в последнюю ночь, на сердце от неё становилось теплей.
Господи, как умел он дерзать!