То, что объединяет их всех, включая Жукова, – признанное, спокойное, даже не обсуждаемое сознание своего холуйства. Неудачный плацдарм приглянулся Сталину: «Да и все знали самый главный его аргумент, невысказанный: этот кусок Правобережья можно быстрей захватить – и значит, много раньше доложить Верховному о форсировании Днепра» (3/133). Солдатские жизни отступают на второй план перед волей беспощадного хозяина: «Есть тут один тонкий политес, который соблюдать приходится. Сибежский вариант согласован с Верховным. И так он ему на душу лег, как будто он сам его и придумал» (3/254). Цена «политеса» – то, что считалось бы военной катастрофой в любой армии: гибель множества людей и снаряжения. Но увлеченный своей прозорливостью Верховный поставил перед командармами еще и следующую задачу: продолжать сражаться, чтобы взять Предславль не к зиме, как предполагалось, но к 7 ноября 1943 года.
Я уже писала о неоднозначности оценки Владимовым исторической фигуры маршала Г.К. Жукова:
Победы маршала Жукова, покрывшие грудь ему и живот панцирем орденов, не для наших слабых перьев, скажем только, что против «русской четырехслойной тактики» не погрешит он до конца, до коронной своей Берлинской операции, положа триста тысяч на Зееловских высотах и в самом Берлине, чтоб взять его к празднику 1 Мая (опоздал на день!)… Треть миллиона похоронок получит Россия в первую послевоенную неделю – и за то навсегда поселит Железного маршала в своем любящем сердце (3/257–258).
И.И. Николаев, работавший с оригиналом рукописи генерала А.В. Горбатова, писал в повести «Генерал»: «Горбатов, второй комендант Берлина, всегда был против штурма. Зачем? Окружить – сами бы сдались. Уложить в самые последние дни несметное число своих людей, выстрадавших эту окаянную, не ими затеянную войну, чтобы потом к тому же три четверти города отдать союзникам!..
– Какие люди были! – терзался Горбатов. – Золотые, и каждый думал: завтра жену, детей увидит…»[527]
Яркость и неординарность военного мышления Жукова проявляется в романе уже в одной фразе: «На войне многие большие дела начинаются несерьезно» (3/142). Его присутствие сразу производит впечатление крупного явления, личности:
…высокий, массивный человек, с крупным суровым лицом, в черной кожанке без погон, в полевой фуражке, надетой низко и прямо, ничуть не набекрень, но никакая одежда, ни манера ее носить не скрыли бы в нем военного, рожденного повелевать. Вставши, он оказался далеко не высоким, но при нем все тянулись, как могли, и закидывали головы, что как раз не доставляло ему приятного (3/226).
На совещании, решившем судьбу Кобрисова и наступления на Предславль, командармы-украинцы выступают единым фронтом, и даже Чарновский, сочувствующий Кобрисову, не решается пойти против «своих». Терещенко и Хрущев настаивают, чтобы генерал сначала отвоевал у врага город Мырятин: «Город советский. Занятый, понимаешь, врагом» (3/238). Кобрисов объясняет, что эта операция, не имеющая никакого стратегического смысла, которая будет стоить многих солдатских жизней: «Ненужная это сейчас жертва. И одно дело – люди настроились Предславль освобождать, за это и помереть не обидно, а другое дело – я их сорву да переброшу на какой-то Мырятин. Жалко мне их» (3/241). Но его не слышат – ответ маршала: «…попросите пополнения. После Мырятина выделим» (3/241), – как будто речь шла не о людях, напрасно обреченных на гибель, а о партии гвоздей. Сознавая стратегическую правоту Кобрисова, Жуков принимает сторону Терещенко (Москаленко). Причину объясняет Ватутин: «Так кто же и докладывал Верховному про сибежский вариант? Константиныч и докладывал» (3/241). Кобрисов обречен не только потому, что среди командармов-украинцев, мечтавших об освобождении «своего» Предславля, он русский. Осознав хрупкость человеческой души и жизни, он чужой среди прислужников престола, потому что жизни солдат ценнее для него милости Сталина. Судьба наступления на Предславль (на Киев) решилась совокупностью украинского национализма, вертикального подхалимства и завистливого желания потушить неожиданную вспышку гениальности Кобрисова (Н.Е. Чибисова).