… Нет, все это я выдумал, не было никаких гостей, ничего ты мне не запрещала. Я и слова не сказал про Отелло. Но все-таки почему я вообразил, что ты мне запретила касаться этой темы, сюжета, героя? Ты отлично знаешь, что я по натуре ревнив, хотя и не подаю вида и никогда тебе этого не показываю. Так почему же тебе вздумалось запрещать мне писать о ревности? Хватит одного этого вопроса, чтобы лишний раз уколоть меня в сердце. Ты же знаешь, как я люблю «Отелло»: пьесу и оперу, Шекспира и Верди (Россини я не слышал). И что мне хочется сочинить что-нибудь на эту тему… Впрочем, я понимаю, для тебя дело не в самом Отелло как личности. Дело в ревности.
Ты не хочешь — то есть мне так представилось, — чтобы я касался этой стороны нашей жизни. Но чего ты боишься? Господи, да это не ты, это я боюсь. Боюсь того, что ты мне ответишь, если я и впрямь спрошу тебя. Хотя, скорее всего, ты не ответишь ничего. Просто пожмешь плечами. И тем самым поселишь во мне сомнение, обречешь на мучительную неизвестность. Поэтому я не стану спрашивать тебя, а поступлю как обычно, сам буду размышлять и делать выводы…»
Антуан снова прокашлялся, нарочито медленно отложил первый листок и подержал на ладони второй, тоже исписанный убористым почерком. «Тебе не надоело? Нет? В самом деле?» — осведомился он и стал читать дальше.
«Женщины, исходя из собственных воззрений, внушили мне, что ревность — чувство постыдное. Что не уступить внезапному влечению к кому-то постороннему просто грешно. Если я не могу удержать женщину, то должен пенять на себя: значит, мне чего-то не хватает, а чем виновата она? Ну а то, что мне больно, это уж моя печаль, ведь если я порежусь, то не стану упрекать нож, а перевяжу руку, которой неловко схватился за лезвие.
С ранней молодости женщины приучили меня терпеть и молчать, и я им благодарен — благодарен за то, что они избавили меня от позора выставлять свою боль на всеобщее обозрение, подобно тем пошлякам, которые громко жалуются и Богу, и соседям, что их недооценили. Правда, сделать так, чтобы ревность не терзала мою душу, женщины не могли. Но я всегда презирал тех, кто не прошел такой суровой школы и выказывал свою обиду на то, что ему предпочтен другой. А непреложное право милостиво даровать прощение, которое мужчины себе присвоили, я всегда считал пережитком варварских времен. И если бы, одумавшись, женщина вернулась ко мне, я бы счел грубой бестактностью попрекать ее.