— Таких убивать надо, — говорил он заплетающимся языком. — Я ему сказал, чтобы он перестал цепляться к девушке. Хорошая девушка. Очень хорошая… А он к ней пристает… Ну вот я ему и сказал… Должен был я ему сказать или не должен?
— Должен, — согласился Корепанов.
— Ну вот я ему и сказал… А он подходит ко мне и спрашивает: «Ты, спрашивает, против кого идешь, недоделанный?» Нет, вы мне скажите, надо таких убивать или не надо?
— Надо, конечно, — кивнул головой Корепанов.
— Ну так вот… Лежу я тут и думаю: почему я его не убил? Взял за ноги и ткнул головой вниз в ту же самую прорубь. Это же так просто: взял и ткнул.
— Видимо, это не так просто, — улыбнулся Корепанов. — Он ведь здоровый, Никишин.
— Конечно, здоровый. Он, как бык, здоровый… Но ведь надо таких убивать или не надо?
— Ты пьян, — сказал Алексей. — Постарайся уснуть.
— Хорошо, хорошо, я постараюсь уснуть. Но вы мне скажите: надо таких убивать или не надо? Я знаю, вы скажете: надо. Каждый порядочный человек скажет: надо. Так почему я его не убил? Я же таких всегда убивал.
— Ну, спи ты, закоренелый убийца. Спи! — Корепанов поправил на нем одеяло. — И не нужно больше крови. Хватит!
— Хорошо, я его не стану убивать. Черт с ним, пускай живет! А Люсю на камыш посылать нельзя.
— Какую Люсю? — спросил Корепанов.
— Стоянову. Санитарка она. Хорошая девушка, а только на камыш ее посылать нельзя… Ноги у нее поморожены…
Наконец он уснул. Алексей пошел к себе и попросил позвать Стоянову.
4
За окном уже стемнело. Алексей включил свет. Под потолком вспыхнула двухсотсвечовая лампа — он любил яркий свет.
Девушка вошла, притворила за собой дверь и тихо поздоровалась. Круглое лицо с едва заметными ямочками на щеках выглядело совсем по-детски. Темно-голубые глаза глядели настороженно и чуть испуганно. На ногах — большие солдатские ботинки.
Алексей сразу узнал ее: это та, из-под Чернигова, которая ничего о себе не говорит.
— Садитесь, — сказал он.
Избегая ступать на дорожку, Стоянова подошла к столу и села на краешек табурета.
— Вы почему не сказали, что ноги у вас отморожены? — спросил Корепанов.
— Они у меня уже давно отморожены, — тихо, как бы оправдываясь, ответила девушка.
— Покажите.
Она стала снимать ботинки. Тяжелые, со светло-золотистым отливом косы сползли по плечам вниз.
— Когда же это?
— Еще когда в Германию гнали, в сорок втором.
Алексей осмотрел ноги.
— Лечить надо, — сказал он. — Вот рецепт. Завтра зайдете в нашу аптеку. Там приготовят. Смазывайте на ночь — и все пройдет. — Он помолчал немного, потом спросил участливо: — В Германии что делали?
— Всякое приходилось. Сначала в лагере, а больше на ферме, в поле работала. За скотом ходила.
— Ну, как немцы?
— Среди них есть и хорошие…
— Встречались, значит, и хорошие?
— У хозяйки моей дочка была. Софи звали. Софийка по-нашему. Так она для меня у матери и хлеб воровала, и пироги, а иногда даже сахар.
Она сидела, зябко поеживаясь, и теребила борт халата. Халат на ней был старый, фланелевый, серого цвета, совсем вылинялый — из госпитальных. Такие уже нельзя было давать больным — неприлично. А выбросить жалко. И Гервасий Саввич, видимо, решил использовать их в качестве спецодежды для санитарок.
Веки ее были опущены. Иногда девушка их вскидывала и внимательно смотрела на Корепанова, словно хотела спросить, долго ли он ее будет держать здесь, в кабинете.
— Мне передали, что вас обижает Никишин, — сказал Корепанов.
Она вскинула ресницы, и глаза ее сразу изменились — потемнели и стали будто глубже.
— Меня столько обижали, что больше обидеть уже нельзя. И каждый может куражиться надо мной, даже Дембицкий. Потому что он воевал, защищал Родину. А я на немцев работала. Он — герой, а я немецкая подстилка!..
Она отвернулась и замолчала. Дышала тяжко, будто ей не хватало воздуха.
— Да вы хоть понимаете, что говорите? То, что вы сейчас сказали… — Алексей замолчал, подыскивая нужное слово и не находя его. — То, что вы сказали сейчас… Это… это страшно…
Она резко повернулась. Глаза ее сузились.
— А то, что нас, советских девушек, гнали в Германию, как скот, не страшно? То, что меня, Люську Стоянову, комсомолку, превратили в рабыню, били арапником, плевали в лицо, издевались, как хотели, это не страшно? А что я стерпела все, не бросилась под гусеницы немецкого танка — сколько их шло тогда на восток! — что не удавилась в своей каморке на чердаке, там в Германии, не страшно?..
Голос ее дрогнул. Алексею показалось, что она вот-вот разрыдается. И это было бы хорошо. Но она только судорожно глотнула слюну и отвернулась. Алексей растерялся от этого взрыва и от ощущения какой-то вины перед девушкой.
За годы войны ему довелось повидать многое. Он видел, как умирают раненые, видел мертвых и на поле боя, и в лагерях смерти. В лесу под Вильнюсом он видел штабеля трупов: женщин, детей, стариков, переложенных шпалами, приготовленных для кремации. Он видел сожженные деревни, изможденных от голода детишек — кожа да кости. И лица их матерей он тоже видел. Он думал, что эта боль уже в прошлом, и вот сейчас — эта девушка…